Эйрел Пыльный

Разбитое сердце

В формате .rtf

Острая боль затихла.

Она превратилась в нечто неприятное, тупое, словно скребущее по оголенным нервам. Выжимающее слёзы, вынуждающее сжаться и согнуться, чтобы хоть немного её облегчить. Осознание того, что от неё не скрыться вызывало дикий, граничащий с безумием ужас — и столь же безумную ярость от осознания собственной беспомощности. Ярость прогнала слабость. Она горячим и, в то же время, ледяным потоком влилась в кровь, прогоняя апатию и сладкую дрёму видений.

Я жива. Я всё ещё жива. После того, как меня бросило на грязный асфальт ударом пули, после того, как острая сталь попыталась добраться до сердца, после того, как меня швырнули в колодец, полный вони и холода — я всё ещё жива.

Есть грань в этой боли, и я знаю, где она пролегает — когда понимаешь, что от боли не скрыться, она превращается в силу, непреодолимую и непреклонную, повелевающую бороться. Эта боль — мой якорь, она держит меня здесь, в мире живых, она означает, что я жива, она означает, что ещё ничего не кончено.

Я сжимаю зубы, но крик всё равно прорывается, когда я хватаюсь за скользкий бортик коллектора, зажимая свободной рукой рану, наваливаюсь на холодный и дурно пахнущий камень грудью и потихоньку влезаю на спасительную твердь, чтобы не утонуть в затхлой воде. Дождь скоро поднимет уровень вод в коллекторе, и она поднимется выше. Нужно убираться отсюда. Нужно найти помощь. Нужно найти средство от боли. Я знаю, оно есть — и потому боль превращается в силу, а не в слабость. Нужно спешить, ибо вместе с кровью из меня вытекает по капле жизнь…

Я всё ещё на грани двух миров. Позади меня — ночь, чёрный дождь и горящие глаза полчищ крыс. Впереди — тёплые краски коричневого камня, свинцово-поблескивающей воды, солнечно-желтый огонёк фонаря. Единственное, что остаётся неизменным — шум текущей воды. Я иду к свету, потому что там, где свет — жизнь…

 

Ноги онемели от холода, а в груди бушевал пожар. Казалось, вся тяжесть мира давит на меня, мешая дышать. Сделать глубокий вздох невозможно — оживает острая боль; голова кружится, и в кожу словно впивается миллион обжигающе-ледяных иголочек. Я иду, переставляя ноги и цепляясь за стену, но мой разум не здесь. Он — дома. В далёком прошлом, которого я не могу изменить. Но мне кажется, что моя жизнь напрямую зависит от того, что произошло тогда. Вернее… Тогда я ничего не могла изменить. Моя сестра совершила самоубийство. Мать спилась. Отец сгинул в пламени войны. Я осталась одна. Я не могу умереть, потому что кроме меня больше некому хранить о них светлую память. И в то же время, я ничего не могу изменить сейчас. Если бы боль можно было пристрелить, я не колебалась бы ни секунды, но у меня нет оружия — ни против боли, ни против врага. У меня есть силы лишь сделать несколько шагов, до поворота каменной стены, где у коллектора ответвление. А потом ещё несколько шагов, по коридору, к заплесневелой деревянной двери, через которую проходят ремонтники, чтобы устранить заторы мусора в коллекторе. Если я могу сделать эти несколько шагов — я могу сделать ещё несколько. Главное не останавливаться. Не сдаваться. Не опускаться на колени. Не обманывать себя, что я встану, едва только немножко отдохну — я ведь знаю, что не встану. И отдых затянется настолько, что станет вечным.

Тебя найдут, Соуэй, скрюченную трупным окоченением в этом вонючем коллекторе, если ты не заткнёшься и не сделаешь следующий шаг! Ну, давай же, милая. Ещё один шаг. Просто подними ногу  и переставь её на несколько сантиметров ближе к двери. Перенеси на неё вес, опираясь на стену. Подтяни другую ногу. Молодец, ты сделала это! Осталось совсем немного — дверь уже так близко. За дверью — тебе помогут. Не думай о том, что она может быть заперта. Не пытайся измерить расстояние до неё. Не думай о том, куда она ведёт. За ней тебя спасут. Прими это как данность. Иди.

Ругай. Умоляй. Вдохновляй. Рыдай. Обманывай. Но — иди. Не смей терять сознание. Не смей оборачиваться. Ты и так знаешь, что там темно, там крысы и там — стоит автобус, готовый отвезти тебя домой. В давным-давно мёртвое прошлое. Ты никогда не опоздаешь на этот автобус. Поэтому не спеши. Сделай шаг. За ним — другой. Вдохни чуть глубже, чтобы боль прогнала сонное оцепенение. Снова шаг. Смотри на дверь. Она приближается. Она уже рядом. Ещё шаг — и ты коснешься её. Она откроется. Верь в это, Соуэй. Она обязательно откроется.

 

Это перерождение. Я снова в своей комнате, читаю комиксы. Я никогда не понимала, как человек в одночасье может измениться. Стэнли до недавнего времени витал в облаках, описывая героев, владеющих магией и применяющих её во благо Города. Всё изменилось, когда я спросила его, а как же быть с теми, кто не владеет магией. Стэнли задумался.

— Ну, видишь ли, — сказал он. — Человек без магии ничего собой не представляет, в отличие от тех, у кого она есть.

— Спорное мнение, — возразила я. – Пуле, в общем-то, наплевать, владеет магией тот, в кого она летит или нет.

— Но маг может защитить себя от пуль.

— А человек может взять пушку побольше и прицелиться получше. Никто не может защититься от того, чего не видит. Ни один маг не будет утруждать себя постоянной магией преграждения.

— А как же амулеты с такой магией?

— А как ты будешь с таким амулетом в пинг-понг играть?

Стэнли задумался. В соответствии с законами физики шарик просто не будет лихо скакать по столу, если каждый раз, когда его направляют к магу, он тормозится до «безопасной» скорости. Для амулета не важна масса. Это также порождает забавные эффекты, как если защитное поле вокруг бегущего мага вдруг натыкается на неподвижный, но очень тяжелый предмет, и так как с точки зрения амулета, это не маг движется с высокой скоростью, а предмет — то попытка затормозить предмет приводит к тому, что мага сбивает с ног рывком амулета. Эти амулеты создавались для того, чтобы маг мог спокойно стоять под дождём из камней и стрел и творить свою магию, а не для повседневного использования. К тому же, если пуля будет лететь с очень высокой скоростью, мага всё равно нокаутирует по закону сохранения импульса. Против физики не попрёшь…

— Ну, хорошо, — сказал Стэнли. – Допустим, у нас есть герой, у которого вместо магии целый чемодан технических устройств, которые позволяют делать в принципе то же самое, что и магия. Это означает, что без чемодана герой бессилен. И какой смысл в твоём вопросе?

 

У меня нет моего саквояжа. В нём должна быть аптечка. Я бессильна против боли. Я бессильна против желания упасть здесь и умереть. Что бы всё это, наконец, закончилось.

Вставай, Соуэй! Ты же не хочешь, чтобы тебя нашли обглоданную крысами? Они съедят твоё лицо. Они обглодают твои кости. Вставай и иди! Дверь — вот она, ты можешь коснуться её кончиками пальцев. Сделай эти несчастные пару шагов, ты ведь уже прошла немалый путь — что тебе стоит, приподняться! Дотянуться до ручки, навалиться на неё всем весом, открыть эту проклятую дверь!

 

— Я полагаю, что такому герою придется куда тяжелее, чем тем, у кого в союзниках магия. Сам подумай, ему придётся быть во много раз умнее и хитрее чем тем, кто во всём полагается на магию.

 

Я читаю комиксы. Как начинается история героя, у которого нет за плечами могущественной волшебной силы, которая придёт ему на выручку, когда бы не потребовалась; которую не отнять?

— Он умирает, потерпев поражение — потому что не знает себя, — говорит некромант. Он, властитель мёртвых, и их слуга, стоит рядом, и голос его звучит в моих мыслях. Я знаю, что на самом деле, я не в своей комнате, знаю, что не существует этих рассыпанных по клетчатому одеялу комиксов, в которых я ищу себя, что не существует этого тепла от батареи парового отопления, и чашки кофе рядом с пепельницей, полной окурков. Нет и его. Это всё — бред. Я брежу, потому что меня пронзила навылет стрела пули тридцать второго калибра. Я знаю это потому, что если бы это была пуля тридцать восьмого или сорок четвертого калибра, то расплющившись при попадании, она вырвала бы из меня приличный кусок мяса  на выходе, и я была бы уже мертва. Наверное. Я брежу потому, что изогнувшись навстречу удару ножа, я не дала ему пронзить моё сердце, только ранить. Я брежу потому, что из моих ран продолжает капать кровь. Но холод заставил мои разорванные кровеносные сосуды сжаться; а сворачивающаяся кровь закупорила их, повинуясь моей жажде жизни — по крайней мере, я надеюсь, что это так. Во рту привкус меди и соли. В голове туман и лёгкость, и кажется что коридор, и дверь рядом, медленно, а потом все быстрее заваливаются вбок, оставаясь при этом на месте. Головокружение. Тошнота. Новый приступ жесточайшей боли. Если закрыть глаза — это не поможет, я просто упаду на холодные камни. От удара откроются раны. И…

— Если я узнаю себя, я спасусь?

— Вполне возможно.

— Но чего я не знаю о себе? Я помню каждый момент моей жизни чуть ли не с колыбели! Чем это поможет мне?

— Это не поможет тебе выжить. Фактически, ты умерла уже в тот момент, когда в тебя попала первая пуля. То, что ты сейчас делаешь — это перерождение.

 

Это перерождение. Я хожу по кругу, выложенному из комиксов на полу. Я вижу их лица — Супермен, Чудо-женщина, Тёмный Рыцарь и женщина-кошка.

Тёмный рыцарь… Он боялся летучих мышей, когда сидел в тёмном колодце. А когда увидел воочию смерть родителей, убитых грабителем, он надел свой страх как маску.

Женщина-кошка. Она умерла и возродилась, окруженная дворовыми котами, которые лизали её лицо, кусали её руки, возвращали её к жизни. Она была изящная и гибкая, она надела маску, как и тёмный рыцарь — принимая суть того, что спасло её как талисман, и пряча глубоко в сердце.

— Видишь? Каждый из них был до, и был после какого-то момента. Момента, после которого возникло перерождение.

Комиксы перевернулись. Теперь это были злодеи. Один, гордившийся своей внешностью, холивший и лелеявший её, упал в чан с какой-то дрянью и вышел оттуда изуродованный…

— Почему одни становятся героями, а другие — злодеями? Что делает их такими? И кем стану я?

— Решать тебе. Хочешь ли ты мстить миру, который породил тебя? Хочешь ли ты защитить мир от тех, кто породил тебя?

— Я хочу убить тех ублюдков, которые почти убили меня. Но это не ответ. Нет разницы между мной и ими.

— Скажи это.

— Я убийца. Смерть сопровождала меня с детства, и я была её верной слугой. Вокруг меня умирали люди.

— Ты обобщаешь — не всегда ты являлась причиной этих смертей.

— Но всё же, являлась. Особенно с недавних пор, когда стала нажимать на спуск револьвера своим собственным пальцем. Меня предупреждали, что я качусь по наклонной, и если я не перестану пить и стрелять в людей, то плохо кончу. Вот я и умираю в этой сточной канаве, как крыса.

— Повтори.

— Как крыса! КАК КРЫСА! Как поганая, вонючая, мерзкая крыса!

 

Я открыла глаза. Дверь была открыта, а я лежала возле ступенек, прислонившись к стене. Теперь нужно как-то подняться. Наверху жизнь, наверху люди. Кто-нибудь увидит израненную девчонку и позовет врача. Я дождусь, пока мне сделают укол. И уйду в тепло и свет, чтобы проснуться  спелёнатой бинтами, под слова «она поправится». Я не хочу сдохнуть, как крыса в грязи. Я приподнялась, цепляясь за стену, и сделала шаг…

 

— Ты ненавидишь себя, не так ли?

— Пожалуй… — я похлопала по карманам. Заглянула под покрывало. Потом — на кухню. Папирос больше нет. Я извлекла из пепельницы окурок. — Куда подевались спички? У тебя нет огня?

— Извини, мёртвые не курят.

— Вот теперь я понимаю, что такое ад. Это когда холодно, но нет виски; хочется курить — но нет огня.

— В конечном счёте, всё сводится к тому, что тебе очень холодно.

— Пожалуй.

Я вздохнула. Накатила боль…

 

Ползти по мокрым ступенькам наверх — это какая-то особая разновидность пытки. Даже не поймешь, хуже это, чем идти по тёмному коридору, или лучше — тем, что можно ползти. Я обдираю о камень ладони, колени и рёбра. Я ползу вверх, к свету. Через мгновения — проваливаюсь в сладкую дрему лихорадочного бреда, из которого мгновения спустя меня пробуждает боль, и я снова ползу вверх, к свету.

 

— Странное дело. Я умираю, но мне совсем не страшно. Я, в принципе, даже не против. Только вот у меня наверху есть пара делишек, которые я хочу сделать своими руками, и прежде всего, показать одному ублюдку с ножом, как это больно — умирать.

Я вдыхаю омерзительный запах давно потухшей папиросы. Накатывает тошнота.

 

Я открываю глаза — так и есть, лужа крови, в которой я лежу щекой, примостив на ступеньке голову как на подушке. Меня вытошнило кровью, какая прелесть… В смысле, гадость. Откуда она? Что задел в моем теле смертельный металл? Я упираюсь рукой и коленями в камень и, поднявшись, переношусь на одну ступеньку вверх. Сколько их там ещё? А сколько бы ни было — я переберусь через них, через все. Меня зовут Соуэй, и я живучая сучка.

 

— То есть ты не принимаешь точку зрения, что ты теперь не сможешь причинить кому-то боль, прекрасно зная на своей шкуре, каково это?

Я гляжу на некроманта. На самом деле его здесь нет. Это всё — моё больное воображение. Внутренний диалог. Просто мне не хочется быть в одиночестве. Или же — говорить самой с собой. Поглядеть на себя в зеркало…

— Есть те, кто заслуживает этой боли, потому что причиняют её другим, ежедневно, — резко сказала я. — В том числе и мне.

— А они причиняют её потому, что в своё время её причиняли им. Это порочный круг.

— Это выбор каждого — отказаться. Прервать эту цепь, разорвать этот круг. Они виновны — потому что не сделали этого.

— А может быть они слабы? Ведь, чтобы не ответить ударом на удар, нужна сила куда большая, чем та, что требуется для удара. И, избивая их, ты поступаешь по праву сильного — то есть так же, как и они по отношению к своим жертвам. Так, возвращаясь к нашему вопросу — кем ты станешь, рыцарем добра или творением зла?

— Я стану человеком, который доберётся до бутылки виски раньше, чем до больницы, — мрачно усмехнулась я. — Чтобы согреться.

— Отвечая так, ты не познаешь себя, и не спасешься, — некромант замолчал. Потом поглядел на меня. — Чувствуешь? Ты уже не ползешь по лестнице. И исчезает боль…

Его облик расплылся, как и призрачные очертания комнаты, и я увидела лестницу, залитую тусклым, пробивающимся через облака светом. И неподвижное, залитое кровью тело девчонки по имени Соуэй. Должно быть, моросил дождь, и вода, стекающая по ступенькам, растворяла в себе и уносила прочь кровавую дымку. Осталось всего две ступеньки! Черт возьми, всего две ступеньки! Ну как можно — умереть всего в двух шагах от цели? До которой можно дотянуться рукой!

Дыхание перехватило от гнева.

 

Я снова могу дышать — выплеснув изо рта, кажется, целый кофейник крови. Две ступеньки, отсчет пошёл, давай, шевелись!

— Алло, пехота! Что, ножки устали?

Это голос отца. Но я…

— Бегом поднял свою задницу и перенес её через препятствие! Я что, до утра тут торчать должен? Да в мизинце моей дочери больше мужества, чем у тебя, ты, склизкая вонючая куча крысиного дерьма!

Я почему-то в хаки. И меня пригибает к земле тяжесть вещмешка, винтовки, каски на голове и полных воды сапогов…

— Откуда ты мне на голову, посланник смерти, молящийся, чтобы началась война? Да она закончится раньше, чем ты доползешь до конца полосы! Ты меня слышишь, свинья ленивая?

— Сэр, так точно сэр, — помимо воли вырываются из меня слова. В горле сухо, всё тело болит, и мне уже наплевать и на войну, и на честь мундира, лишь бы он от меня отвязался и дал полежать, перевести дух, восстановить силы.

— Я тебя научу быть солдатом! Ну ка встал, слышишь?.. Буду гонять по этому долбаному полигону, пока жирок не сгонишь! Ты что думаешь, рядовой, твой товарищ, твой брат по оружию, которому нужна помощь, доживёт до того дня, когда ты всё-таки доползёшь до конца полосы?

— Сэр, никак нет, сэр! – слова съедают дыхание, не давая ему восстановиться.

— Тогда ползи! Не можешь идти — ползи! Делай что хочешь, только не лежи, не разбивай нахрен любящее сердце, имеющее несчастье биться в груди твоего командира! Да я сам тут сдохну от скуки, глядя как ты валяешься!

Да пусть сдохнет… Пусть хоть сквозь землю провалится…

— Солдат! Если твой товарищ — ранен, и его единственный шанс выжить — это твои мускулы, которые должны дотащить его до медпункта, ты будешь так же валяться? Пусть сам ползёт, волоча пробитые осколками снаряда ноги? Ты вообще, как собираешься жить с этим всю твою недолгую оставшуюся жизнь, зная, что твоя лень и малодушие позволили погибнуть товарищу, который, я уверен, не стал бы валяться, если бы помощь нужна была тебе?!

— Сэр, я бы дотащил его, сэр…

Я бы дотащил, если бы это была реальная ситуация…

— Ты, наверно, думаешь, что если бы это была реальная ситуация, то ты бы его дотащил? А как бы ты его дотащил, кусок ты дерьма, если ты себя дотащить не можешь? Твоё тело — вот твой верный товарищ! И ты несёшь за него ответственность, такую же как и он за тебя. Так что поднимай — и тащи, или можешь прямо тут закопаться в землю, чтобы я мог поставить крест и на твоей жалкой жизни и на твоей военной карьере, подонок!

Я лежу без сил и пытаюсь дышать, но лёгкие отказываются насыщать кровь кислородом, они работают хрипло и тяжело, словно изношенные кузнечные мехи.

— Правильно, на кой ляд стараться и лезть через бруствер! Если бы у тебя была магия, ты бы просто воспарил над ним как птичка! Могу поспорить, если бы на бруствере сидела голая баба, ты бы уже был на ней, но ты даже на бабу забраться не можешь, ты знаешь, кто ты после этого? Ты никчемный кусок говна и мне на тебя смотреть противно! А ну встал!

Я со стоном поднимаюсь…

 

…Что это было?

Я переползаю через ступеньку, мои руки дрожат, моё тело ноет. В глазах темнеет от напряжения, в висках стучит, и тяжело дышать…

 

… «меня зовут рядовой Пайл. Я преодолеваю полосу препятствий в полном снаряжении. Я изнемогаю от усталости, потому что мне пришлось пробежать пять километров с этой кучей хлама за плечами…».

— Ох, ты ж нифига себе! Ты всё-таки двигаешься! Ты всё-таки преодолел этот бруствер, рядовой! Твоей мамаше дадут орден! А теперь вперёд, шевели булками, перелезай через следующий бруствер, за ним тебя ждут папа, мама и бабушка, и ты сейчас сделаешь аж три шага, как в далёком безрадостном детстве жрал манную кашу — за папу, за маму и за бабушку; и живее, а то бабушку похоронят!

До меня плохо доходит смысл слов. Вроде что-то оскорбительное. Призванное заставить меня злиться, и чтобы это придало мне сил. Но руки скользят по мокрой земле…

 

… Руки скользят по мокрому камню. У меня нет уже никаких сил. Рядовой Пайл, ты не был ранен, когда полз через полосу препятствий под дождём, тренируясь чтобы стать солдатом. Тебе было проще. Ты был мужчиной, и всё, что тебя ждало там — это ругань моего отца, а также позор перед подразделением. А меня ждёт смерть. И если бы ты знал это, ты бы нашёл в себе силы, ты бы перетащил меня через эту ступеньку, как бы тебе не было плохо, как бы ты не устал, и как бы не пригибало тебя к земле твоё снаряжение…

… — О чудо! Ты всё-таки это сделал! — отец поглядел на часы. — Года не прошло! Это, несомненно, успех. Ты мне даже начинаешь нравиться. Это настоящий героизм! А теперь отдышись и вали с глаз моих в казарму, и если я завтра на поверке увижу хотя бы пятнышко грязи на твоей форме — ты у меня весь плац языком вылизывать будешь.

Мне всё равно. Я лежал, коченея от холода и отдыхал, чувствуя, как волосы под каской слиплись от горячего пота. Я представлял себе хрупкую окровавленную девчонку, которую я несу на плечах вместо этого проклятого вещмешка и винтовки. И понял, что я обманывал себя — даже если бы я не был на полигоне, а находился в бою, и нёс товарища с перебитыми ногами — я не нашёл бы сил снова двинуться вперёд, и он бы умер. И когда я это понял, я возненавидел себя, ленивую скотину; я понял сердцем то, что говорил лейтенант, и всё внутри меня взбунтовалось. Я не хочу быть ленивой скотиной, я не хочу быть подонком, я не на полигоне, я на войне, и мой враг — этот проклятый бруствер, и мой враг — это моя трусость, из-за которой погибает эта девчонка — а ведь я не видел девчонок очень давно… Я хочу перетащить её через бруствер, и увидеть её благодарную улыбку, и это — было бы дороже любого ордена…

 

… я подняла руку, чтобы нащупать очередную ступеньку, и обнаружила, что её нет, что я лежу каменном полу коридора, освещенного тусклыми лампами. Это не улица, и здесь нет прохожих, здесь я одна – и никто не придёт на помощь.

Никто не придёт на помощь.

 

— Всё было ложью. Я лгала себе, что за дверью мне помогут, но я открыла дверь, и взобралась по лестнице — и увидела лишь ещё один коридор. Вот такая вот фигня…

Я больше не верю в некроманта. Он не настоящий — настоящий изъяснялся довольно своеобразным стилем, а этот говорит, как я. Да он и есть я. Просто я не хочу смотреться в зеркало. Мне противно.

— А что-нибудь хорошее ты вспомнить можешь?

— О да. Свою последнюю сигарету. Свой последний глоток виски. По-моему, это как последний ужин у смертника — потому что когда у тебя нет и этого, даже жить не хочется. А смертнику должно хотеться жить, ведь его убивать собираются. Иначе, какой смысл в казни?

— Возможно — кара за содеянное. Возможно — в назидание другим преступникам.

— А когда убийца втыкает в человека нож, он это делает в качестве кары или в виде назидания?

— Ты у меня спрашиваешь?

— Ты — это я. А я — убийца.

— Но я — это ты, потому что ты не хочешь признавать себя убийцей, что бы ты ни говорила.

— Я стреляла потому, что иначе убили бы меня. В конечном итоге, правда, меня всё же убили.

— Но от этого не меняется факт того, что ты забрала у другого человека самое дорогое, что у него было. Жизнь. Ты забрала у него весь мир, что он видел своими глазами, все его нехитрые радости и мечты, ты вычеркнула его из будущего. Теперь у него впереди лишь тьма и холод.

— Его мир был миром тьмы, его радостями были убийства и насилие, его мечтами была гнусь. С какой радости мне жалеть, что я избавилась от этого мира?

— Но ведь ты не была знакомым с этим человеком, о котором говоришь, ибо он — собирательный образ всех тех, кого ты застрелила, наделенный всеми отрицательными качествами, которые ты знаешь, чтобы тебе было проще его ненавидеть. Эти люди не были такими, какими ты себе их представляешь. И это ещё одна твоя ложь самой себе.

— Наши пути пересеклись, и кому-то нужно было выстрелить первым, — сказала я. — Он не стал бы испытывать угрызений совести на мой счёт. Вряд ли я была его первой.

— То есть…

— Я чувствую себя спокойнее, зная, что эта мразь больше не поднимет свой пистолет против других людей. Я чувствую, что моя жизнь прошла не зря, если я смогла хотя бы чуточку очистить этот мир от разных ублюдков. И я не чувствую вины.

— Нет, чувствуешь. Когда ты перестанешь лгать себе, Соуэй? Почему ты боишься смотреть в зеркало?

— Ты — это я. А я не хочу разбить тебе сердце. Поэтому я говорю слова, в которые не верю.

— Но ты знаешь правду.

— И ты её знаешь.

— Так произнеси её вслух, чтобы она стала реальностью, в которой ты будешь жить!

— Я…

 

Я открываю глаза. Сквозь боль и головокружение, сквозь кровь и бесконечную усталость я преодолела один пустой коридор – чтобы подняться по лестнице и увидеть ещё один коридор, такой же пустой и безжизненный. Возможно, за ним будет ещё одна лестница наверх, ведущая на освещенную огнями улицу. Возможно, я умру здесь, всего в нескольких десятках метров от спасения. Как глупо…

 

— Стэнли, а если произойдёт преображение? Человек, побывавший по обе стороны грани, отделяющей мир живых от мира мёртвых, не может не измениться.

— Что ты имеешь в виду? Некромантов?

— Ну, ведь иногда Смерть отпускает тех, кто забредает к ней. Не знаю уж, чем они ей нравятся, но никто не уходит без награды — в любой легенде о таких людях есть нечто подобное. Способности, иные, чем магия. Говорят, некроманты — это те, кто служат Смерти, вернувшись к жизни в обмен на обязанность помогать мятущимся духам обрести покой. И что они говорят очень странно потому, что вокруг них постоянно присутствуют сотни призраков, которые молят исполнить их последнюю волю, то, чего они не смогли сделать при жизни.

 

… Она смотрела на меня. Моё отражение в зеркале, и я знала, что её зовут Соуэй.

… На меня взирала она — отражение моего облика, из зазеркалья, и мне было ведомо, что зовут её Е. Е, первая буква в слове жизни, и последняя буква в слове «сердце», без неё говорящий о своём пронзённом, разбитом сердце подавится словом, его губы обесцветятся и он упадёт, схватившись за грудь. Последняя буква в слове смерти. Далее неё лишь точка, знаменующая собой конец жизни. Но если перестать жонглировать словами, наполненными, без сомнения, очень глубоким смыслом, остаётся лишь правда. Это не я взяла в руки револьвер, чтобы быть менее беспомощной в этом жестоком мире.

…Это не она нашла сестру, холодную и мёртвую, с засохшей пеной на губах, и это не в ней что-то умерло в этот момент.

…Это не я жила в мире комиксов, где добро всегда побеждает зло, потому что только в комиксах эти две грани четко обозначены и раскрашены каждая в свой цвет.

…Это не её сердце было разбито, когда отец не вернулся с войны.

Это всё я. Это моя боль, это моя ненависть, это мой страх, это моя страсть, это моя жизнь!

… Её имя начинается на Е.

…Её имя заканчивается на Е.

 

 

Дикий крик вырвался из моего распахнутого рта. Я кричала, потому что могла. Это единственное, что я могла сделать. И всё же, он не был громким, он был жалобным, и не громче писка крысы — в моих ушах, в которых стучала кровь от напряжения.

В мусорной урне рядом со входом в коллектор я нашла пустую бутылку из-под бренди — в ней осталось несколько капель спиртного, упавших мне на язык словно живая вода. Я не чувствовала холода, мне было тепло, это значило, что я замерзаю. Большого труда стоило снова встать на ноги, но когда я это сделала, я поняла что могу идти дальше. Голова сильно кружилась от потери крови, ноги подкашивались от слабости, но в мыслях прояснилось. Я вдруг поняла, что выживу.

— Рядовой Пайл, — стуча зубами от холода, пробурчала я. — Спасибо тебе, что вытащил меня из этой долбаной траншеи.

Мне показалось, что ветер донес до моих ушей слово «пожалуйста». Промозглый ветер налетал порывами, пытаясь сбить меня с ног, но я шла — хватаясь по пути за стены и урны, за фонарные столбы и кованые решетки ограждения клумб. Я жива.

 

Мальчик в поблекшей от дождя матерчатой куртке и джинсах сидел возле аптеки на ступеньках, глядя прямо на меня.

— Паршиво выглядишь, — сказал он.

— А ты выглядишь промокшим. Тебе спать не пора?

— Да что-то не спится. Слушай, ты в курсе, что у тебя — кровь?

— Я в курсе, что её во мне мало, — я опёрлась о перила аптеки. В ней было темно, оно и понятно, ведь ночь на дворе.

— Ты хочешь войти? – как-то странно спросил меня мальчик.

— А что, ты хочешь мне помешать?

— Да нет… Ключ в кадке с деревом справа от тебя. Отец всегда его там оставляет, на всякий случай.

— Спасибо, — от сердца отлегло. Порывшись в земле, я достала ключ, вставила его в скважину и повернула. Дверь щелкнула, отпираясь. И тут мне в голову пришла мысль, неожиданная и ошеломляющая. — Если ты знаешь, где ключ, почему не войдешь и не согреешься?

— А ты приглашаешь?

— А тебе требуется приглашение?

Мальчик поднялся, и мы вошли в аптеку.

— Свет включается за прилавком, — пояснил мальчик. — Там выключатель.

— Так включи.

— Не могу.

«Он не может. Войти в аптеку, зная, где ключ, включить свет, зная, где выключатель. Он просто не может коснуться материальных предметов. Поздравь себя, Соуэй, ты видишь мертвых людей».

— Почему ты здесь? — спросила я, включив свет и оглядывая кучу ящичков с пилюлями, микстурами, таблетками, бутылками и всяким прочим медицинским скарбом.

— Ты пригласила. По правде говоря, тебе нужна помощь, а я знаю, где тут что, — он показал на полку. — Вон там бинты. А вон там — вата и спирт. Если нужны припарки — они в ящичке слева от тебя. Я тут работал, и я хорошо знаю, что и где лежит.

— Зашибись, — мои руки сжали бутыль спирта. Спирт — это хорошо. Спирт согревает. Один глоток — и словно огненный ком проваливается в желудок и тает, растекаясь теплом по телу. Но одного глотка мало. Мне надо напиться в мясо, чтобы не чувствовать того, что я сейчас собираюсь с собой делать, потому что это, черт возьми, больно.

— Ты же не собираешься сейчас делать то, о чем я думаю?

—  У меня нет выбора. Я, черт возьми, несколько часов валялась в холодной воде, — легкие отзывались болью на каждое слово, но я привыкла, и даже с каким-то патологическим удовольствием делала себе больно. Боль значит, что я жива. — Я чертовски замёрзла.

Ожидая, пока спирт подействует, я разложила вату и бинты на столе и начала готовить припарки.

— Ты как сам-то тут оказался?

— Меня не пускают, — грустно сказал мальчик. — Отец сильно обиделся на то, что мы с Мэг играли во врачей с лекарствами. А я очень хотел поиграть с Мэг, но она всё время меня прогоняла. Она мне нравится.

— Хорошая девочка? — я чувствовала, как губы и щеки становятся словно ватными, а языком становится тяжело шевелить.

— Да! Она красивая… Почти как ты, — он смущенно опустил глаза.

Они играли с лекарствами, и этот пацан загнулся… Сердце сжала острая боль — так же «играла» моя сестра. По мнению, которое моя мать поведала соседкам, когда те стали задавать вопросы. Истина же заключалась в том, что моя сестра совершила самоубийство, не выдержав того, что творилось у нас дома, пока отец был на войне. Как мама напивалась и била нас, как она кричала на нас и обвиняла нас…

— Тебя звать то как?

— Дэнни.

— Давай поиграем, Дэнни, — с кривой усмешкой сказала я, стаскивая с себя мокрую одежду. — Я не могу заглянуть себе за спину, поэтому ты будешь мне помогать.

Он округлил глаза, глядя на меня.

— Чего вылупился, никогда не видел голую девчонку? — чтобы мир перестал шататься, я взялась за прилавок.

— Нет, я видел… Мэг, — он нахмурил брови и покраснел. — Правда она была не одна.

— А с кем? — я выпотрошила ещё пару ящиков, показывая Дэнни свою прекрасную, изрешеченную свинцом спинку. Я уверена, он это зрелище оценил.

— С нашим работником, Барни… Они были в подсобке, а я туда заглянул в поисках швабры, — Дэнни отвернулся, но исподтишка подглядывал за моими манипуляциями; я искала медицинские инструменты. Что-то вроде зажимов, игл, ниток — да чего угодно. — Он сказал, что изобьет меня, если я расскажу кому-нибудь об этом. Да я бы и не стал — ведь тогда Мэг пришлось бы плохо. Конечно, мне было плохо от того, что Мэг играла в доктора с ним, а не со мной. Правда, потом Мэг захотела и со мной поиграть, она сказала, что Барни ей больше не нравится, и она не хочет с ним играть. Я должен был изображать пациента, а она осмотрела бы меня и назначила лечение витаминками. Мы играли после закрытия аптеки, очень долго. А потом она ушла, а я вышел под дождь… — он вздохнул. — Отец меня так и не пустил назад, он был очень зол на меня за то, что я съел те таблетки. Но ведь ничего страшного не произошло, Барни уволился чуть ли не на следующий день, а Мэг с тех пор я не видел. Я скучаю по ней.

«Вот сука. Отравила влюбленного в ней пацана, чтобы тот ничего не рассказал о ней и этом Барни».

— Так, теперь помоги мне. Я собираюсь наложить повязки на свои раны, но у меня плохо двигается одна рука, и я не могу заглянуть себе за спину.

— О боже! — раздался громкий голос откуда-то справа, где была дверь во внутренние помещения аптеки. Дверь как раз перед этим неслышно открылась.

— …Отец пришел,  — пояснил Дэнни. — Ты можешь его звать мистер Робинсон. Он с тех пор часто работает по ночам…

— Мистер Робинсон? — я повернула голову к хозяину аптеки. Язык у меня заплетался, но я старалась говорить медленно и четко. —  Извините за вторжение. Мне нужна помощь.

— Судя по вашему виду, мисс, вам нужно в морг, — мистер Робинсон был полным седовласым мужчиной пожилых лет с морщинами на лбу и жесткой складкой у рта. Одеваться, судя по всему, он предпочитал в деловом стиле, правда пиджака на нем не было, но жилетка поверх белоснежной рубашки и галстук-бабочка присутствовали. — Я не понимаю, как вы всё ещё живы, уже не говоря о том, что вы стоите на ногах… Это какая-то магия? Как вы вошли?

— Через дверь, — сил на то, чтобы развернуто отвечать на кучу вопросов, у меня не было. — Вы мне поможете, или я прямо здесь умру?

— О господи… Минуточку… — он быстро закатал руки и оглядел разгромленные полки. —  Что вы уже приняли?

— Две капли бренди и три глотка спирта, больше не влезло, — ответила я.

— Мне нужно осмотреть ваши раны, чтобы оказать первую помощь, а потом отправить вас в больницу.

— Без больницы, — я поморщилась, когда он, вымыв руки, занялся осмотром, трогая мои раны. Один раз у меня даже вырвался вопль боли, не смотря на анестезию в виде спирта. — … У меня нет денег.

— А родители…

— И их тоже нет.

— То есть вы беспризорница?

— Мне говорить больно, — буркнула я и замолчала. Мистер Робинсон осмотрел раны, иногда изумлённо ахая, а иногда что-то бурча под нос.

— Вам очень повезло, мисс, — сказал он в итоге. — Я не знаю, благодаря какой магии вы остались живы, но с такими ранами обычно долго не живут. И я даже не уверен, что вы выживете после медицинской помощи.

— Я выживу, — криво усмехнулась я.

— Тогда я обработаю раны и позвоню своему другу… И сделаю вам пару уколов. Думаю, я не обеднею от этого, особенно учитывая, что ущерб, который вы причинили моему заведению, не особо велик.

— Дэнни подсказал, где искать бинтики, — буркнула я.

— Простите, что?!

— Ничего. Втыкайте в меня иглы, док, я буду паинькой.

После укола я погрузилась в мягкое, обволакивающее тепло…

 

— Итак, — мистер Робинсон и док Джонсон, такой же старикан, который меня заштопал, сидели возле койки, на которой я лежала и смотрела в белый потолок. — Кто такой Дэнни, мисс?

— Он показал мне, где вы храните ключ, и где искать огненную воду. Хороший мальчик.

— Мальчик? — непонимающе переглянулись джентльмены.

— Ага. Ваш сын, мистер Робинсон. Он считает, что вы на него обиделись за то, что он играл с вашими таблетками.

— Откуда вы знаете?

— Вы что, глухой или тупой? Он рассказал мне об этом.

— То есть вы хотите сказать, что мой сын, умерший пятнадцать лет назад, сказал вам о том, что считает, что я обиделся на то, что он принял смертельную дозу лекарств для лечения сердечных заболеваний?! — мистер Робинсон поджал губы. Казалось, что он вот-вот заплачет. Я повернула голову и поглядела на Дэнни. Мальчик смотрел на отца широко раскрытыми глазами. Кажется, до него начинает доходить.

— Вы полагаете, он сам их принял? — спросила я.

— А как иначе? Мальчишка залез в аптеку и наглотался таблеток. Его нашли утром, на ступеньках аптеки…

— Кажется, я собираюсь сказать нечто такое, от чего вам будет совсем тошно, — сказала я. — Дэнни не такой дурак, чтобы жрать таблетки для лечения сердечных заболеваний. Другое дело, если кое-кто вместо витаминок дал ему эти таблетки.

— Но кто мог это сделать?

Дэнни с ужасом смотрел на меня.

— Нет… Этого не может быть… Мэг не могла так поступить со мной…

— Девочка по имени Мэг нравилась Дэнни, — я вздохнула. — Правда он был наивным и неискушенным ребёнком, и в том возрасте, когда пацаны уже знают, как дети делаются, проявил себя несколько инфантильно. Мэг же обжималась с вашим работником Барни в подсобке, где их и застукал Джонни и, в силу своей непросвещённости, решил что они там играют в доктора.

Я перевела дух. Док Джонсон побелел, а мистер Робинсон побагровел.

— Ну вот. По словам Дэнни, папаша Мэг прибил бы её, если бы узнал, чем она там занимается; к тому же Барни пообещал что изобьет Дэнни если тот проболтается — но он бы и так не стал этого делать, потому что Мэг ему нравилась, и он не хотел делать ей больно. А вот Мэг, видимо, считала наоборот.

— Дэнни как-то наябедничал на неё, — угрюмо сказал мистер Робинсон. — Я тогда сказал что это не по-мужски…

— В общем, после этого Мэг сказала Дэнни, что Барни ей больше не нравится, и что теперь она будет играть только с ним. Он должен был изображать больного, а она — провести осмотр и назначить лечение витаминками, — я сделала паузу, чтобы перевести дух. Лицо мистера Робинсона стала заливать бледность. — А потом она ушла. С тех пор Дэнни сидит возле аптеки и ждёт, что вы его простите.

Воцарилось молчание.

— Барни уволился почти сразу, — буркнул мистер Робинсон. — Вот ублюдок…

— Я уверен, это он подложил моей дочери вместо витаминок пилюли от сердца, —  процедил сквозь зубы док Джонсон.

Дэнни смотрел на меня полными слёз глазами. Я только что безжалостно разбила ему сердце, сказав правду, которую он не мог принять.

— Дэнни ещё тут? — спросил мистер Робинсон.

— Это не всё! — внезапно выкрикнул Дэнни. — Когда они играли в подсобке, врачом был он, и пилюли были у него! Он хотел дать их Мэг, когда я их застукал!

— Да, — сказала я. — И он говорит, что вы правы — пилюли Мэг дал Барни, но не для Дэнни, а для неё самой — как раз когда он их застукал в подсобке. Он играл доктора.

— Я найду и убью этого подонка, — процедил сквозь зубы док Джонсон.

— Милая, — сквозь слёзы сказал мистер Робинсон. — Ты можешь передать Дэнни, что я горько сожалею… Обо всём, и что я скучал по нему всё это время… И я никогда не ругал бы его за то, что он хотел поиграть с лекарствами, я лишь не хотел, чтобы он отравился…

— Если он призрак, это ещё не значит что он глухой, —  буркнула я. — Док, а что случилось с Мэг?

— Ничего не случилось, — бросил док, поднимаясь. — Я вернусь.

Он ушел. А мистер Робинсон смотрел туда, где плакал мальчик Дэнни.

Странно это всё. Я — некромант? Но я не слышу гул голосов вокруг меня, так в чем же дело?

 

Док вернулся через некоторое время, с девушкой лет под тридцать с гаком. А может ей было меньше, но её состарило чувство вины, которое она испытывала всё это время — ведь я знала её тайну, с которой она жила.

— Мэг, — сказал док тусклым голосом. — Тебе нужно объясниться.

— В чем, отец? — дрогнувшим голосом спросила она, с каким-то затаенным страхом глядя на меня.

— В том, что произошло с Дэнни. И пожалуйста, не лги — ни мне, ни мистеру Робинсону.

— Я не знаю о чем вы…

— Да ладно тебе, Мэг! — воскликнула я, осекшись от боли в груди. — … Ты пятнадцать лет носила в себе тайну, которая превратила твою жизнь в ад. Мне кажется, ты достаточно наказала себя за то, что сделала, так что облегчи свою душу перед Дэнни, он рядом со мной, по правую руку. Мне кажется, вы оба в этом нуждаетесь.

— Мэг, — Дэнни протянул руки к своей нечаянной убийце, но так и не смог её коснуться. — Мэг!

Женщина сжалась, словно от пощечины, словно почувствовав, услышав его крик. Она беспомощно огляделась, натыкаясь на тяжелые взгляды отцов. И разрыдалась.

— Я дала ему эти таблетки… — слова словно рвота, тяжело выходили из неё между рыданиями и судорожными всхлипами. — Я не знала…

— Продолжай.

И Мэг начала рассказ. Мистер Робинсон дал ей стакан воды, а Дэнни стоял рядом, словно пытаясь защитить её от возможного гнева стариков. Но пятнадцать лет — это пятнадцать лет. И даже то, что новые подробности давней трагедии оживили былые страсти — не могло сделать их такими же сильными. С возрастом приходит мудрость, а мудрость делает людей более уравновешенными, чем в молодости. Кажется, я стала понимать смысл того, что мне говорила Ильза…

Мэг была влюблена в Барни, совершеннолетнего хлыща, работавшего в аптеке, ну и они там играли в  то, что обычно делают мужчина и женщина, когда остаются наедине. Поскольку они оба были идиотами, то когда у Мэг началась задержка, у Барни возник порожденный молодостью и невежеством жуткий страх за то, что папаша Мэг его жестоко отметелит и принудит на ней жениться, а если нет — то попадет на алименты — и плакала его молодая жизнь, полная постельных приключений и лихих посиделок с приятелями. Короче говоря, пока Мэг не проболталась, он решил её напичкать таблетками и вызвать выкидыш — что и попытался сделать под видом игры в доктора. Однако, поскольку он сам, выполняя работу по аптеке, делал надписи на емкостях с таблетками, неудивительно, что по рассеянности, связанной с тяжкими думами на тему своей судьбы, перепутал надписи, а потом взял сердечные пилюли вместо тех таблеток, которые ему, видимо, кто-то подсказал.  Мистер Робинсон заметил подмену, потому что он знал, как должны выглядеть таблетки уже после того как Дэнни отравился, но списал это на игру мальчика, потому что были перепутаны так же этикетки ещё пары препаратов. Таблетки остались у Мэг, а та, будучи достаточно наивной и предполагая, что Барни дал ей витаминки, решила поиграть с Дэнни, чтобы тот не дулся — и вообще улучшить с ним отношения, потому что ей было стыдно перед ним, как за то, что он увидел, так и за то, как она к нему относилась, потому что после того случая с ябедничеством, Дэнни пришел к ней и извинился за это… У меня башка кругом шла от всей этой истории, и слушала я её лишь потому, что иного выхода у меня по сути дела не было — я лежала перебинтованная, словно мумия и обколотая лекарствами, от которых в голове туманилось.

Неизвестно, действительно ли Мэг залетела, или нет — после смерти Дэнни она была в ужасе, Барни куда-то пропал, а сама она слегла на неделю — как сказал док Джонсон, виноваты нервы. Она подумывала повеситься, или отравиться, или вскрыть себе вены, но так и не смогла решиться сделать это. Почти каждый день она вспоминала Дэнни и её одолевали то страх за то, что Барни пытался её убить, то ужас от того, что она убила Дэнни, то страх того, что Барни вернутся чтобы доделать начатое… У неё начались кошмары, и не знающий в чем дело док прописал ей снотворное. Спустя какое то время жуткая боль в душе затихла, сделавшись ноющей, словно от раны, и с ней Мэг ходила все пятнадцать лет. Она больше не смотрела на мальчиков — да и им она стала неинтересна, всегда такая мрачная и молчаливая.

Когда Мэг закончила свой рассказ, не поднимая взгляда с пола, я подала голос:

— Дэнни, ну что скажешь?

Мэг вздрогнула и подняла на меня глаза, а их с Дэнни отцы зашарили по комнате взглядами, ища хоть какое-то подтверждение тому, что мальчик тут, и слушает.

— Она хорошая. Не мучайте её больше, ладно? — сказал мальчик. — Мэг! Мне очень-очень жаль, что всё так вышло! Пожалуйста, не плачь больше, ладно?

Я передала его слова Мэг. Та разрыдалась пуще прежнего, и её отцу пришлось снова сходить за водой. Меня эта сопливо-слезливая сцена начала доставать. Я хочу сказать, что с одной стороны, это, конечно, хорошо, что старые непонятки наконец разрешились, и стало ясно кто главный мерзавец во всей этой истории, но мне бы доставило больше удовольствия пристрелить Барни, а не вытягивать жилы Мэг и слушать как все вокруг рыдают. Ненавижу слёзы.

— Прощай, отец… Прощайте доктор Джонсон, прощай Мэг… — всхлипнул Дэнни, глядя куда-то за спину. — Мне пора.

Комнату залил свет.

— Спасибо тебе, Соуэй! — донеслось до меня откуда-то издалека. Свет пропал, а я… Стала чувствовать себя немного лучше. Словно сделала что-то хорошее. Словно это у меня, а не у Мэг упал камень с души.

— Он попрощался с вами, — буркнула я. — И, в конечном итоге, упокоился с миром.

— А я ведь даже не успел с ним попрощаться, — вздохнул Ричардсон, закрыв лицо руками.

— Я уверена, вы это уже сделали давным-давно. Недосказанным осталось только одно, и он услышал это. То, чего ему так не хватало. Правду.

— Док, я скоро встану на ноги? — спросила я у мистера Ричардсона, когда тот проводил своего друга и его дочь.

— Не знаю. Из-за переохлаждения, ран и потери крови делать какие-то прогнозы пока что рано… Я благодарен вам, кто бы вы ни были, мисс, за то, что вы сделали.

— Надеюсь, эта благодарность окупит моё лечение?

— Вполне.

— А револьвер и патроны она окупит?

— Ммм… — Ричардсон поглядел на меня донельзя круглыми глазами. — … Я думаю да.

— А одежду?

— Вы всегда сначала хватаетесь за револьвер, а потом за одежду, мисс? Как, кстати вас зовут?

— Вообще-то да. Вы должны понимать, док, что я не могу оставить ходить по земле тех уродов, что нашпиговали меня пулями и пырнули ножом — как и любых других. Мой город задыхается от засилья в нем разных подонков, которым человека убить всё равно, что почесаться. Поэтому мне нужен револьвер — и дохрена патронов к нему.

Конечно, он сейчас заведёт телегу, что времена ганфайтеров уже давно прошли. И конечно, мне придется ему возразить, что у меня не остается иного выбора — не после того что я сделала. Правда заключается в том, что я убиваю людей. Но я не убийца. Я — палач.

— Меня зовут Ив, мистер Ричардсон.

[примечание]

Ив – пишется как Eve.

Этот рассказ, в принципе, был одним из серии фэнтези про нуар 1957 года, серия так и не была дописана, и этот в ней, наверное, последний – и не смотря на то, что он давно готов, я всё же думал так и оставить его в черновиках, а историю закончить как-то иначе. С другой стороны, на смену серии теперь встает «То, чем мы никогда не будем», где никакого фэнтези нет. С третьей стороны, такой как раньше, эта идея уже никогда не будет.

 Обсудить на форуме

читателей   864   сегодня 1
864 читателей   1 сегодня

Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 4. Оценка: 3,25 из 5)
Загрузка...