Имя автора будет опубликовано после подведения итогов конкурса.

Солнышко в руках

Голоса доносятся сразу отовсюду. Под одеялом холодно и душно, пахнет кислятиной давно не стиранного белья и прелостью плохо промытого тела. Воздуха мало, зато и бояться почти нечего, пока не вытащат из-под одеяла — ничего дурного не сделают. Почти наверняка не сделают.

Главное лежать тихо, прикинуться мертвой, не шевелиться.

Духота сжимает легкие. Хочется впустить немного сырого холодного воздуха — носом или горлом вдохнуть, ну или хотя бы снизу выпростать ноги.

Нельзя, нельзя.

Ноги уязвимые. Тонкая кожа между пальцев. И ногти.

В ногти воткнут тонкие щепы. Это Ванька придумал такое развлечение — может, прочитал где, а может и сам выдумал. Обычно он и Женька садятся сверху, прижимают, чтобы не вырвалась. Если наваливается вместо Женьки Вика, то еще и царапается, у нее самой коготки кошачьи — острые, колючие. Щепки тоже острые. Крови немного, втыкают неглубоко. Рот зажимают одеялом — не ори.

Одеяло колючее и кислое. В зубах застревают волокна. Дыхания нет.

Нельзя высовывать ноги.

Голоса доносятся отовсюду, но если потерпеть сейчас, то может, отстанут. Заснут, займутся чем-нибудь другим. До утра будет спокойно.

Наверняка так и случится.

Потерпи.

Считай до десяти. Потом до двадцати. Плесневелый воздух общей спальни с примесью хлорки, кожного сала немытых тел, — мечта. Дышать очень хочется.

Не выдерживает, выныривает. Втягивает носом и сложенными узкой «уточкой» губами — с присвистом.

Замирает.

Не вытерпела, накажут. Навалятся. Будут душить. По-настоящему бить не решатся, за это дежурные вожатые накажут. Драки запрещены, если только старшаки сами не науськают. Придумывают — то щепки, то подушку на лицо. Глупый Кузьма однажды вытащил свой «стручок» и помочился. Промок даже матрас, а пожаловаться нельзя, постирать тоже. Пришлось лежать в вонючей и мокрой кровати, содрогаясь от отвращения, до утра. Потом чистила песком и украденным, спрятанным под отломанным куском кафеля в общем туалете, куском мыла. Правда, вожатые откуда-то узнали, Кузьму наказали. Оставили без ужина, а потом без завтрака еще.

Что-нибудь придумают новое. Ванька и Вика всегда главные. Женька с ними. Остальные подчиняются.

Ночь длинная.

«Усните, пожалуйста».

Кровать стоит недалеко от окна — самая худшая кровать, потому что стекло пошло трещинами, тянет холодом. Жирный пятак луны рассеивает по стеклу плесневелый грязный свет. Не уснут сегодня. Одеяло не спасает, на самом-то деле. Просто придумала себе — мол, если не дышать, если закрыться с головой, то не насядут сверху, не воткнут щепок, не начнут таскать за волосы или плеваться. Не ущипнут, не накидают грязных тряпок или вшей.

Одеяло вонючее и тощее, от холода не помогает. От одиннадцатой спальни детского дома номер двадцать четыре — тоже. Такое уж это место.

- Леська облезь-ка, — это Викин голос. Тонкий и писклявый, противный. Как иголкой по доске водить. От него по коже мурашки. От него пропускаешь вдох-выдох.

«Придумали».

Одеяло никогда не помогало по-настоящему. А может, все дело в том, что высунулась.

- Леська облезь-ка, — вторят остальные. Они подступают с трех сторон — луна выбелила кожу до костяного пересвета. Открытые черные рты. Блестящие глаза, похожие на громадных слизняков.

Кричать нельзя. Звать вожатых — тем более. Вот они могут и побить, ничего не будет.

Нужно терпеть.

В этот раз Вика выхватывает одеяло и засовывает своей жертве в рот. Ванька на ногах, тяжелый. Женька, Фрося, Ленка, Мишка и другие улюлюкают.

Леська-облезь-ка.

Кислое одеяло — большая раздутая змея. Она заползет в горло и желудок, дышать больше не получится.

Нельзя кричать.

Нужно терпеть.

Грязные викины пальцы проталкивают волосатую ткань глубже. Искусственная шерсть царапает нёбо и язык. Из желудка накатывает рвотой.

Долго, долго. Терпеть.

- Хватит, она хрипит уже, — Женька первый приходит в себя, перестает отплясывать дикарские танцы. Вика издает противный звук скрипящей телеги. Ей не хочется бросать жертву, это уж понятно.

- Ладно.

Они сползают. Можно дышать. Можно даже расслабиться. До утра почти наверняка не тронут, если только не решат поутру облить ледяной водой, но скорее всего, поленятся. Лучше поспать лишние полчаса.

После одеяла весь рот в шерсти, но это уже не страшно.

Можно дышать.

Леська осторожно достает волоски — очень тихо, не отплевываясь и стараясь не шуметь. Слишком большая для двенадцати детей и страшно холодная спальня наполняется сопением. Мучители спят.

На потолке пятно, похожее на вставшую на дыбы крысу. Леська знает, что крысы жутко кусаются, особенно если защищают свою жизнь. Они смелее нее. Потолочная крыса и луна перемигиваются друг с другом, смеются над девчонкой.

Леське немного хочется заплакать, но вообще-то она давно разучилась. От слез никакого толку. Лучше попытаться уснуть, а потом проснуться раньше, чем мучители, тогда она будет готова к тому моменту, когда объявят побудку. И они не смогут украсть ее одежду или вымазать зубным порошком.

Засыпает она быстро.

 

Детский дом номер двадцать четыре живет по однообразным правилам. Распорядок с семи до десяти — побудка, умывание, зарядка. Зарядку никто не любит, все еще сонные, голодные. Ведет старшак — Толик. Командует «приседаем» или «делаем наклоны», а сам либо клюет носом, либо отходит в угол, чтобы прикурить самокрутку с махоркой. Дым он пускает по обшарпанным зелено-серым стенам. Летом — в голубое небо.

Леське зарядка на улице нравится. Она летняя, солнечная. Леська старается подставить побольше замерзшей светлой кожи под золотые лучи.

Днем Леську все равно то за волосы дернут, то в разбавленный желтый, как моча, чай плюнуть норовят. Но меньше, чем ночью. Старшаки и вожатые на нее не обращают внимания, учителя в классах и другие взрослым тоже, но детдом — это порядок. Нельзя его нарушать под всевидящим оком плакатов со строгими нарисованными мужчинами и женщинами.

В классах портретов больше, еще писатели или какие-нибудь ученые. Они тоже наблюдают. Леське всегда кажется — с неодобрением.

Взрослые ее тоже не любят. За косички не дергают, под ногти занозы не сажают, зато кусок хлеба всегда достанется черствый, пригорелый или даже немножко плесневелый. Баба Катя, повариха, глядя на Леську крестится и шепчет. Старшаки перешептываются. Учителя — по-разному.

Всегда клюющему носом тощему студенту-«физику» Алексею Николаевичу Леська как будто даже нравится. Он ей ставит пятерки.

Старый историк Павел Федорович не обращает на нее никакого внимания.

А вот русичка Элеонора Владимировна все время задает читать дополнительное. Леська не очень любит читать, ей скучно, буквы на книгах черные и мелкие, а страниц всегда много. Пыль стягивает пальцы. Леське хочется бежать на улицу. Она заставляет себя дочитывать — еще и потому что в библиотеке царствует Шурочка, старшачка-вожатая, которая не допустит шума и беспорядков. Значит, Вика или Ванька с Женькой не достанут. Ради этого можно и потерпеть муравьиные рои букв.

Элеонора Владимировна задает Леське читать про мертвых щенков, утопленных котят и детей, сгоревших в печных трубах. Она требует писать сочинения, а в них про чувства и эмоции, так русичка говорит. Леська с трудом подбирает слова. «Мне грустно». «Мне страшно». Сочинения у нее корявые, с чернильной грязью. За них она получает двойки.

После обеда детдомовских ведут на прогулку. Присматривают старшаки и Курочка, Надежда Ивановна Курицына, главный воспитатель.

Курочка Леську терпеть не может. Как и все остальные, это нормально. Леська привыкла. Она не может вспомнить, было ли когда-то иначе.

В книгах, которые задает русичка, иногда пишут про то, как люди обнимаются, кормят друг друга печеньем или конфетами, а то и спасают жизнь. Это называется: любовь.

Леська понимает, что ее не любили. Никто, никогда. Однажды она читает про маму с дочкой. Девочка заболевает, и мама сидит на кровати, поправляет одеяло и поет тихим голосом колыбельные.

Леське никогда не поправляли одеяло. Не пели колыбельных. В лазарете была дважды — ей ставили уколы три дня, а потом выгнали.

Это осознание накрывает ее беспокойством, вроде такого, от которого хочется спрятаться под кровать и там рыдать.

Только в сочинении не напишет ничего.

Прогулки — лучшая часть дня. Дать бы Леське волю — вообще не возвращалась бы в холодные душные стены, пропахшие старой краской, плесенью и хлоркой. Территория детского дома номер двадцать четыре огорожена, забор с колючей проволокой не выпустит в густой лес, но этого и не надо.

Зеленый летом, заснеженный зимой пустырь — вот хорошее место. На нем ни дерева, ни куста. Ни единой тени.

Это так прекрасно.

Золотые лучи всегда разные. Их миллионы, они скачут рядом с Леськой, обнимают, трогают за волосы, гладят шею и плечи.

Леське другого не надо.

Леськина бы воля — носилась бы под солнцем до самого заката, а потом выпрыгнула за забор, за горизонт — догнать солнце. Забери меня отсюда, прошептать бы лучам и тяжелому предзакатному светилу. Физик говорит, что солнце — просто раскаленный газовый шар. Он ничего не понимает.

Даже в морозы солнце живое, жаркое — если и существует та самая любовь, про которую пишут в книжках, то солнце — она и есть.

Однажды Леська прочла историю про мальчика, который сделал себе крылья. Он взлетел выше крон деревьев, выше домов, выше облаков. Он хотел достать солнце. Правда, в истории жар растопил воск, который держал птичьи перья, и мальчик сорвался вниз, разбился о камни. Леська отбросила книгу: вранье.

Солнце не причинит вреда.

Солнце доброе. Хорошее. Если бы она полетела, оно приняло бы ее, как... как та мама — свою больную дочь; положило бы на кровать и спело песню. Леська почти слышит это пение. Густое, теплое. Золотое.

Главное, никому не рассказывать — засмеют, замучают, заплюют. Или будут смотреть так странно, что хоть сквозь землю проваливайся. Особенно взрослые. Порой Леське кажется, что они, ну, боятся ее.

Ерунда, конечно.

 

Иногда в детский дом номер двадцать четыре привозят новеньких. Чаще всего — малышей, им легче спастись от потемок.

Новенькие, впрочем, не очень интересны: грязные, измученные, тощие. Их моют в бане, селят отдельно, кормят двойной порцией. Один раз глупый Кузьма сказал, что и он бы не прочь в потемки попасть, за пшенку с тушенкой-то. Его даже свои, Вика и Ванька, дураком обозвали. Ванька даже подзатыльник выдал.

Почти все в детском доме номер двадцать четыре осиротели из-за потемок. Об этом не говорили вслух, но все знали: иногда серая мгла наползает из-за горизонта. Люди становятся вялыми, как полумертвые осенние мухи, с трудом поднимаются заполдень с постели, почти не работают и не едят. Деревни, а иногда и целые города, вымирают еще до того, как из туманной хмари появятся поеды. Но конец всегда один — пустые дома и костлявые фигуры поедов, оседлавшие разлагающиеся трупы.

Леська слышала рассказы взрослых и детей. Сама она не видела ни поедов, ни даже потемок. Здесь, на краю света, в детском доме номер двадцать четыре, светило солнце. День сменялся ночью по заведенному природой порядку.

Поэтому Леська всего лишь прислушивается к каждому рассказу новеньких, но держится поодаль. Им потом про нее скажут, и они станут бояться ее. А еще потом — бить или плеваться. Как все.

Впрочем, новенькие редко остаются в детском доме номер двадцать четыре. Здесь около сотни детей, а старое двухэтажное здание, по выражению старшака Толика, «не резиновое».

Но изредка новенькие остаются.

Так происходит с Данькой — рыжим и кудрявым. Ему приходится занять кровать рядом с Леськой, потому что остальные заняты. Когда Леська его видит впервые, тот сидит на кровати, поджав ноги, а заметив ее, улыбается.

Леська вскидывается: просто не знает, что еще делать. Ее мучители пока не вернулись. День зимний, холодный. Солнце рано село. Леське от этого грустно, а в общие игры в большой комнате отдыха ее все равно не примут.

Рыжий улыбается.

Леська подходит боком, как испуганная кошка. Она готова убежать в любой момент, а еще думает о том, что кровать новенького рядом с ее, и ему будет раз плюнуть дотянуться, чтобы ткнуть щепкой или плюнуть.

- Привет, — говорит рыжий. — Я Данька.

Так Леська узнает его имя.

Свое не торопится назвать, только таращится на новенького. У него большие желто-коричневые веснушки на курносом носу. Глаза голубые, без ресниц — это слегка чуднО, но интересно. Он улыбается.

- Ты новенький.

Тот кивает.

- С Малых Вершков, — улыбка блекнет перед паузой, но он продолжает. — Потемки к нам наползли. Мамка сначала лежала, я ее так и эдак, за ноги, за руки. Она не вставала. А потом черный пришел. Поед.

Его передергивает.

- Мы на окраине жили, поэтому к нам после пришли. Дядьку до костей сгрызли. У соседей трое того...

Губы розовые, начинают дрожать. Похоже, Даньку все время спрашивали о том, что случилось, и он привык — и не привык, — рассказывать.

- Ясно, — перебивает его Леська. Она садится на свою кровать. — Леська. Ну, раз ты здесь, то давай покажу, как чего.

Она рассказывает про комнату номер одиннадцать, про все правила детдома, про старшаков и вожатых. Про учителей и директора. Даже про прогулки и пустырь.

Данька слушает с открытым ртом и кивает. Потом говорит — спасибо.

Леська даже снисходительно фыркает.

- Я покажу тебе пустырь завтра. Сейчас там не так хорошо, как летом, но все равно. Светит солнце...

Данька протягивает руку. Леська отшатывается, но вместо удара тот протягивает кусок сахара.

- В столовой два куска дали. Я подумал... Ну, в общем, возьмешь?

Леська не берет.

Целую минуту или полторы не берет. Испытующе таращится: что за подстава. Иголка? Какая-нибудь горькая дрянь?

Потом притрагивается. Сахар на вид нормальный. Сует кубик в рот — на вкус тоже. Никаких иголок. Данька зато становится красным, у него ужасно белая кожа, светлее леськиной, поэтому заметно издалека.

- Будешь со мной дружить? — говорит он, и Леська уже готова с набитым сахаром ртом ответить «да», когда открывается дверь. На пороге Вика, Женька, Иван. Даже Кузьма позади. За ними остальные — они будут вмешиваться, но поддержат лидеров.

- Не говори с ней!

Вика встает между Данькой и Леськой. Ее свита занимает позицию по правую и левую руку.

- Это еще почему? — удивляется Данька.

Вика, конечно, ожидала вопроса. Она нависает над Данькой, пока Иван отступает к ней и хватает за волосы на затылке, как щенка за шкирку. Вика склоняется над новеньким, скаля щербатые зубы:

- Потому что она — поед.

И делает «клац!». На других действовало, между прочим. Даже сейчас, Леська чувствует, Иван вздрогнул.

Но Данька только фыркает.

- Сама ты поед. Я их видел — черные и страшные.

- Вот именно. Она — подменыш. Солнечный поед. Полуденницын выродок, — Вика повторяет чужие слова, которые Леська слышала от взрослых, от старшаков; но те говорили почему-то без особой злости или ненависти, скорее с опаской. Спальня номер одиннадцать превратила в приговор. Вика — судья и палач. Обвинение доказано.

Леська жмурится.

«Полуденницын выродок».

Она не знает, что это такое, между прочим.

- Смотри сам! — и Вика оборачивается, чтобы ударить Леську по лицу. Бьет она сильно, до крови из носу. Данька вскрикивает одновременно с Леськой.

Та опускает голову, думая о том, что будет испорчено серое платье, ну и одеяло. Опять придется стирать. Кровь плохо отстирывается.

Но доказательство работает.

Красные капли, падая, вспыхивают золотым солнечным огнем. Рыжий Данька, сам похожий на живой солнечный зайчик, смотрит с ужасом. Леська зажимает нос и отворачивается. Она давным-давно не плакала, только не при Вике и остальных, но сейчас ничего не может поделать.

Слезы у нее тоже золотые, огненные.

Она соскакивает с кровати и бежит из спальни. Капли золотой крови падают на грязноватый линолеум. Ее не задерживают, а снаружи никого нет, старшаки ушли к себе или курят за углом.

Я не вернусь, думает Леська. Не вернусь никогда.

 

Она давно в детдоме номер двадцать четыре. Она не помнит, сколько лет прошло — десять или сто, или миллион. Наверное, вообще родилась здесь, а не привезли, как других, из сожранных потемками и поедами мест.

Впервые Леська бежит через пустырь прямо к забору с колючей проволокой.

Никогда прежде не приходило в голову подобного. Была Вика, а до нее Ленка. А до Ваньки — Кирилл, а еще давным-давно Леха, большой, мускулистый. Его принимали за старшака. Потом он взаправду вырос, перевели из «детской» комнаты во «взрослую», а еще позже ушел.

Они все плевали в Леську, душили ее одеялом, дергали за волосы, пинались и пускали пауков в постель.

Они ничем не отличались друг от друга; иначе и нельзя. Она смирилась, словно с дурным сном.

Рыжий Данька похож на живое солнце. На спустившееся к ней солнце. На свет на коже, на свет под кожей.

Леська взвизгивает при мысли о нем, а сама бежит дальше. Мерзлая трава с остатками снега и жесткие стебли прошлогодней травы хлещут по ногам. Она выскочила в ночной рубахе, босиком. Холода не чувствует.

Пустырь черный с белыми пятнами снега и сероватой изморосью. От ее шагов поднимается густой водяной пар. С пальцев слетают искры.

Вихрь искр расплавляет темно-коричневую рабицу, металл раскаляется докрасна и добела, а потом стекает со страшным шипением. Путь свободен. Никто не остановил Леську. Может, никто и не мог остановить.

Она всхлипывает, прежде чем сокрыться в лесу.

В лесу темно, но нестрашно. Голые весенние деревья переплелись ветвями и ждут света, лета, солнца. Все живое ждет солнца. Лес не очень густой и старый, только иногда попадаются чащи с хрустящими прошлогодними листьями. Больше перегноя, землистой мокроты, мха и сырости. Несколько раз из-под ног вспархивает потревоженная птица. Сова ухает с ветки.

Ночь долгая, Леська дрожит от холода. Она замирает под толстым дубом с бугристой корой. До утра, помнит Леська. Утром будет светло. Ее время. Никакой разницы, зарядка на пустыре или здесь.

Ноги почти не слушаются. Ничего, она вытерпит. Не так страшно, как щепки под ногтями, придуманные Викой. А может, Машкой — за много-много лет до Вики. Леська была в детском доме номер двадцать четыре, в одиннадцатой комнате всегда.

Ей удается заснуть. Просыпаясь, всхлипывает от боли: оледеневшие ноги аж посинели. Обморожение, вспоминается слово с какого-то урока. ОБЖ, наверное. Там такое могли рассказывать.

Но сверху проникают сквозь серый забор веток солнечные лучи. Леська подставляет им сначала лицо, а потом, морщась, и ноги. Это должно помочь. И помогает.

Солнце пробуждает ее, чтобы идти дальше. Куда — понятия не имеет; но ее наверняка будут искать, снарядят старшаков, а может, учителей. Нельзя, чтобы воспитанники пропадали. Дырку в заборе заметят. Она, Леська, почти не оставляет следов на снегу и старой листве, но все равно найдут, недалеко ушла.

Вернут и накажут. Выставят на посмешище. Данька будет плеваться вместе с остальными и проклинать ее.

Нет уж, надо шагать дальше.

 

Прошлогодняя замерзшая рябина на вкус горько-сладкая с привкусом трухи. Ее поклевали птицы, погрызли белки. Осталась пригоршня — другая ягод. Невкусных, бросовых. Леська ободралась до крови, пока лазила за ними, поэтому давится, но ест. Другого все равно ничего нет.

Впрочем, понимает она после пятой или шестой ягоды, голод не так уж силен.

Есть хочется по привычке. Холод заледенил ступни, они теперь черно-синие, обмороженные. Но ходить можно.

Из свежих царапин сначала капает красная кровь, а следом течет золото. Леська удовлетворенно кивает.

Она могла сделать так давно. Уйти в лес, забыть про детдом номер двадцать четыре, про одиннадцатую спальню и ее обитателей.

Она думает об этом еще немного, сидя под деревом и перебирая трухлявые ягоды, а потом распрямляется. Бордовые рябиновые капли теряются в жухлой прошлогодней траве.

До вечера еще часа два. Леська выходит на поляну — здесь недалеко, всего шагов двадцать, — и подставляет лицо солнцу. Так лучше. Гораздо, гораздо лучше.

Она собирается скрыться в чаще, поискать место для ночевки — тьма ее тревожит, от тьмы лучше спрятаться, — когда слышит шаги. Они не очень тяжелые, но идущий в обуви, не босиком, в отличие от нее.

Леська хватает сухую ветку и направляет туда, где слышны шаги. Ветка — рогатина. Один из двух «зубов» острый, а второй тупой, с налипшей плюхой грязи. В леськиной руке «оружие» дрожит, и она его едва не роняет, когда на поляну выходит Данька.

Леська замирает. Моргает. Ветка дрожит.

Данька поднимает руки. Он завернут в старое подбитое прелой шерстью пальто с чужого плеча. Длиннющее, тянется за ним по земле. На подоле налипло старых листьев и сучьев. Башмаки тоже чужие, хотя на вид и теплые. Он бледен и взъерошен, веснушки словно бы потемнели до оттенка кровавых отметин на лице.

Сердце у Леськи пропускает удар.

- Уходи, — говорит она, чтобы не слушать дурацкое сердце.

Он пришел за ней? Он пришел ради нее? Стянул одежду у кого-то из старшаков, явился... что, извиниться?

- Вернись, — говорит Данька.

Леська фыркает.

- И не подумаю.

- Пожалуйста... я пришел за тобой. Два дня уже ищу.

«Почему тебя отпустили? Где старшаки, вожатые и взрослые?» — Леська хмурится, прихватывает зубами нижнюю губу, чтобы откусить тоненький клочок кожи и со звуком «пфу» сплюнуть его.

- Ты чего, один заявился?

- Один. Остальные... — Данька вздыхает. — Я пришел за тобой. Просить прощения от нас всех. И помощи.

- Помощи?

Он оглядывается. Леська продолжает хмуриться и кусать губы.

- Я полуденница, — напоминает она. — Там, эти, сказали правду. Я подкидыш. Подменыш. Меня сдали в детдом, потому что полуденница утащила какого-то ребенка, а вместо него подбросила меня.

В глазах жжется и мокро одновременно. Реветь вот только не хватало, Леська прикусывает губу сильнее, подбородок дрожит. Несколько минут они с Данькой пялятся друг на друга, в упор. У него тени под глазами, рот с темной кровавой каймой. Он болен горячкой или готов упасть прямо здесь, потому что шел без передышки много часов подряд.

- Я знаю, — произносит чуть с запинкой и будто бы нараспев Данька. — Поэтому побежал за тобой. К нам пришли потемки и поеды. Спаси нас. Пожалуйста.

 

Она начинает смеяться.

Так сильно, что болит живот. Наверное, еще и от прошлогодней рябины — не стоило есть то, чем побрезговали птицы с белками.

Она всхлипывает, слезы текут по щекам. Данька пятится, по-куриному лупает глазами. Еще смешнее.

Она показывает на него пальцем, и только что не отплясывает дикарский танец. Прямо как Вика... нет, это была Машка с ее свитой, — когда они посадили в кровать пару десятков тараканов, а Леська не заметила, пока насекомые не стали бегать по ней, заползая лапками везде, даже в трусы.

Она перестает смеяться резко, в одно мгновение.

- Значит, теперь вы просите помощи у меня, — собственный голос звучит издалека и похож на скрип рассохшейся двери. Данька шмыгает носом. Молчит.

- Хочешь, я расскажу тебе, рыжий мальчик, что они со мной делали?

Леська перечисляет щепки и мокрую постель. Удушье, плевки в чае с компотом. Про трусы — стыдно, но тараканов упоминает.

- Сначала я не могла понять, за что. Потом объяснили. Взрослые. Директор... не Евгений Иннокентьевич. Другой. Он был давно, — Леська дрожит губами, сама не зная, почему. — Давно, повторяет она, сначала разглядывая погрызенный червями рябиновый лист, красно-желтый с трухлявыми бурыми краями, а потом поднимая взгляд на застывшее данькино лицо.

- И я была там.

Только бы не заплакать снова.

- Русичка мне задавала про добро и зло писать. Про сострадание, — зачем-то говорит Леська, топает босой ногой. — Не хочу ничего! Я здесь, вы — там!

Данька подходит ближе.

Она пятится и трясет своей палкой, про которую едва не забыла. Рогатина вспыхивает, но не прогорает. Это вообще не огонь — солнечный свет.

- Уходи.

- Пожалуйста. Помоги нам, — повторяет Данька, а потом становится на колени — это смешно и нелепо из-за его дурацкой одежды. Пальто вывозится в грязи до пояса. Оно чужое. И большие сапоги ему только мешают, штаны сваливаются с тощего тела. Рогатина упирается в лоб. Соскользнет — выткнет глаза.

У него такие красивые голубовато-зеленые глаза. Как драгоценные камни или бутылочное стекло, сквозь которое можно долго-долго смотреть на солнце, пока не закружится голова. Леська облизывается.

- Ты просишь от себя?

- Да.

- Ты готов платить?

Данька колеблется. В этот момент он выглядит старше, хотя Леська плохо понимает человеческий возраст. Однажды всех переводят в старшаковую спальню, вот и все. Данька, внезапно понимает она, взрослее остальных в одиннадцатой. Почти старшак.

Он выдыхает со свистом.

- Да.

Леська убирает рогатину, чтобы заглянуть ему в глаза.

- Принято, — она протягивает руку, чтобы помочь подняться. Ладонь у Даньки горячая, но не как солнце или огонь. Живым человеческим теплом. Это приятно: наверное, похоже на ту книгу про маму и дочку.

Леська боится, что он отпустит пальцы, и она лишится тепла. Данька держит ее за руку всю обратную дорогу.

 

Потемки легко узнать, даже если не видел их никогда. На каждом уроке повторяют правила безопасности. Пункт первый — избегать контакта с зараженными объектами. Пункт второй — не пытаться помогать людям, проявляющим явные признаки апатии. Пункт третий — удалиться на расстояние не менее 20 км от зоны воздействия «аномального явления».

На других уроках показывают короткие черно-белые фильмы. Мало кто заснял потемки, еще меньше — поедов. Всем известен кадр, где женщина в длинном платье апатично льет кипяток на голову сидящего под столом ребенка. Поднимается пар, камера выхватывает пузыри на щеках малыша, но и тот почти не реагирует: его обнимают острые черные пальцы из-под стола. Леська однажды спросила старого историка Павла Федоровича: кто принес эту пленку. Тот пожал плечами. Неизвестно. Нашли, мол, на руинах зараженного города уже после того, как поеды догрызли все живое, а потемки растворились.

Больше всего Леську поражало даже не равнодушие матери и не спокойствие ребенка, а то, что камера не тряслась, не дрожала, неизвестный репортер ни единого шага не сделал, чтобы помочь пойманным.

Действовал по инструкции.

Наверное.

- Это здесь, — останавливается Данька возле дыры в заборе со стороны леса. Леська кивает: серый сумрак выхолостил краски до тусклого серого, черного, невнятного бурого. Вместо света — сухой туман. Никакого солнца. Клочья снега на пустыре словно припорошены пеплом.

- Дальше не ходи, — произносит Леська.

Данька сжимает ее руку. Может, собирается сказать что-то вроде: я хочу тебе помочь, а потом переводит взгляд с утонувшего в отравленной туче детдома номер двадцать четыре на Леську, и словно пугается ее больше, чем потемок.

- Я никуда не уйду.

Она кивает. Конечно.

Леська оборачивается потом уже с пустыря: сквозь призму потемок рыжие данькины волосы вылиняли до мышиного серого. Глаза, его красивые сияющие зеленые глаза, превратились в шляпки гвоздей.

«Это не по-настоящему».

Он там, она здесь.

Она заставляет себя не оглядываться.

 

Детский дом номер двадцать четыре знаком до последней щелки. Леська могла бы дать имя каждой крысе в подвале.

Вот широкий главный вход с обшарпанными гипсовыми колоннами. На обратной стороне той, что слева написано «Васька — дурак!» и «Надя, я люблю тебя». Подрисовано-выцарапано кривоватое сердце. Колонны не ремонтировали и не красили. Не до того было.

Два этажа, подвал. Здание смотрится приземистым, растянутое. Его когда-то красили в веселенький бирюзовый, но вылиняло все задолго до потемок.

Сейчас висит плотная мгла. Леська толкает скрипучую дверь, почти сразу же запинается за тело Толика. Он в тулупе, в белых и похожих на оплавленные свечные огарки пальцах погасший окурок. Лежит ничком, Леське не нужно переворачивать тело, чтобы увидеть серую пустоту вместо лица. Поед закончил трапезу и отправился дальше.

Под босыми ногами с глухим «плап»-«плап»-«плап» отзывается потертый линолеум. Он был бежевым. Сейчас — серый, как и все остальное. Кое-где лежат тела, кого-то Леська узнает. Некоторые живы. Она замечает физика Алексея Николаевича. Тот привалился к стене — прямо под стендом, под плакатом о зарядке и правильном питании. Над ним нависла тонкая черная фигура поеда, но физик отбивается. Леська слышит его обрывистые фразы — формулы Ньютона, Ома и Герца.

Возможно, студенту еще можно помочь.

Чуть дальше она находит библиотекаря Шурочку. Прямо в дверях библиотеки. Ей тоже можно помочь, поеды не добрались. У Шурочки задрана юбка, порвана блузка, словно она от кого-то отбивалась. Везде валяются книги. Похоже, ей удалось отогнать поедов; иногда у людей, вопреки методичке, это получается.

Многим повезло меньше. Леська идет, разглядывая поглощенный потемками дом. Людей в летаргии. Кто-то застыл на коленях, кто-то стоя — запрокинул голову и таращится в потолок. Сгрызенные поедом тела неотличимы от живых и сонных, если не перевернуть, не взглянуть в мятый пакет с дырками вместо лица.

Проходя мимо классов, Леська замечает русичку. Элеонора Владимировна сидит за своим учительским столом. У нее две пачки тощеньких тетрадок — справа и слева. Нужно все проверить, почеркать красной пастой. Чернильная кровь отметит победу пятеркой, поражение — двойкой. Русичка поднимает голову.

- Алек... ксандра....

Леська не сразу понимает, что это ее имя.

Русичка ее так называла, это правда. Только неправильно. Леська. Леська-облезь-ка. Леська как лес.

- Мораль... в поступках... - выдавливает Элеонора Владимировна.

- Знаю, — кивает Леська.

Жилой корпус дальше; ей надо туда. Конечно, в одиннадцатую спальню.

 

Они должны были прийти сюда, потому что много лет не могли попасть. Она охраняла детский дом номер двадцать четыре, а одиннадцатая комната, так или иначе, оставалась сердцем, логовом, лежбищем.

Она терпела маш, жень, вик, кать, костиков и прочих. Она была маленькой, порой испуганной, ничего толком не помнящей девочкой Леськой.

Сейчас она подходит по коридору — тусклые лампы дергаются, но почти не дают света, — и ее тень вытягивается вопреки законам физики.

Порог переступает обнаженная женщина. У нее тяжелая, наполненная молоком, грудь справа и иссохшая морщинистая — слева. Гладкая кожа на правой руке — пергаментная стариковская на левой. У нее лицо доброй матери и древней старухи, словно выглянувшей из собственного гроба.

По ее щекам текут золотые, полные солнечного света, слезы.

Недавние мучители — Вика и Женька, Иван и даже глупый Кузьма, — лежат на кроватях в сне-сопоре, почти без дыхания. Поеды толпятся над ними, торопясь высосать капли жизни, а потом успеть накрыть своими испражнениями логово Полуденницы. Тогда она утратит силу здесь, тогда больше не сумеет прийти в спальню номер одиннадцать.

Словно по команде, два десятка поедов отрываются от своих жертв и таращатся на нее. Лица у поедов гладкие, как облизанный речной водой камень-голыш. Не просто черные — вывернутые наизнанку, они пытаются втянуть в себя столько света, жизни и радости, сколько смогут.

Полуденница указывает на них пальцем правой руки:

- Подойдите ко мне.

Ослушаться поеды не могут. Хотели бы — рвутся, как собаки с цепи, скулят и даже подвывают. Тонкие ноги выворачиваются ложными суставами назад, превращаясь в лапки кузнечиков. Последние двое подползают на корточках.

Полуденница ухмыляется, обводя всех кругом — левой, старческой рукой. Из обоих грудей, полной и налитой, иссохшей и морщинистой, капает по первой солнечной капле. Поеды взвизгивают.

Они так хотят сбежать от нее.

Они не смогут.

- А теперь пейте, — приказывает Полуденница, и поеды начинают выть. Воют они даже захлебываясь молоком-светом, тщатся сомкнуть безгубые рты. Круг сдерживает их. Тени стелются в ногах, копошатся, верещат, корчатся. Она смотрит на них свысока и смаргивает слезу за слезой — солнечный огонь выжигает в лоснящихся спинах глубокие дыры.

Они все равно напьются. А потом лопнут, забрызгав все вокруг.

Так всегда случается с тьмой.

Тьмы не существует, есть только отсутствие света, и даже несколько лучей переполняют и уничтожают мрак. Закон физики.

Поедам не мешало бы выучить, прежде чем проникать сюда со своей хмарью-потемками.

Когда все заканчивается, спальня будто залита чернилами. Сквозь потемки пробивается первое цветное пятно — зеленоватая плесень под потолком.

Полуденнице пора возвращаться к мальчику, который привел ее сюда.

Она знает: Данька терпеливо ждет ее возле на границе леса и пустыря, за забором.

 

Вот, что он спрашивает:

- Это ты... настоящая?

Вот, как он спрашивает: спокойно, только чуть дрожит голос. Но не убегает, не отворачивается, не отводит взгляда.

Леська стоит за забором. Потемки рассеиваются, проглядывает солнце.

- Да.

Она добавляет:

- Одиннадцатой спальне все-таки удалось меня изгнать.

Данька переминается с ноги на ногу, встряхивает промокшее и грязное пальто. Безуспешно: фалды сползают в мокрую травяную грязь.

- Но я пришел за тобой.

Полуденница кивает.

- Да.

- Ты хочешь забрать плату?

Она повторяет свой жест. Данька сглатывает, теперь он снова огненно-рыжий, поцелованный солнцем. Веснушки и яркие глаза. Розовые губы. Так и тянет его обнять и прижать к себе. Это убьет его, скорее всего, поэтому приходится держаться подальше. Молодая половина лица Полуденницы хранит мягкую улыбку, пока старческая беззубая гримаса кривится, заголяя десны с единственным желтым зубом. В кривых когтях левой руки появляется та самая рогатина из лесу.

Данька часто дышит. Кровь колотится в груди, шее, в висках. У него вырывается крик-писк. Он сглатывает три, четыре раза.

- Ты спасла нас. Они тебя выгнали, но ты вернулась и спасла. Я обещал заплатить за это. Ну так давай. Я готов.

Он перешагивает границу забора. На пустыре без тени оба оказываются под прямыми лучами солнца. Тогда она достает рогатину — оказывается, все это время прятала палку за пазухой. Разветвленные острия блестят позолотой, древесина стала металлом, твердым, прочным и холодным.

Данька не закричит — даже, когда эти острия войдут в глазницы с мягким аккуратным всхлипом. Только будет дрожать всем телом и сглатывать, дергая кадыком на длинной белой шее. Веснушки покроются свежей кровью из глазниц.

Полуденница сожмет его глаза в обеих ладонях — в правой, сильной и телесной, в левой — изможденной, покрытой пигментными пятнами, — а потом поцелует кровоточащие дыры глазниц.

Они заполнятся солнечным светом.

Она поцеловала бы его еще раз, третий, но тогда он не сможет ее забыть, последует за ней, а Данька должен остаться.

 

Тощая босая девчонка Леська в рваной одежде идет сквозь лес и качает головой. Вернуться ей нельзя, но слепой-зрячий страж с солнечными глазами обережет детдом номер двадцать четыре от потемок и поедов.

Возможно, ему тоже придется смириться с насмешками или страхом. Или нет — они помнят его человеком.

Он держит данькины глаза на правой и левой ладони.

Его вырванные глаза без век и ресниц всегда открыты, и похожи на драгоценные камни.

Если он захочет, то сможет увидеть ее вновь, позвать. Она придет, и больше не потребует никакой платы.

Данькины глаза сияют зелено-золотым как два маленьких солнышка сквозь бутылочное стекло.

«Как солнышко в руках», — Леська тихо хихикает, оглядывается по сторонам. Лес и мир огромные, за тысячу лет не обойти. Она никуда не торопится.

Полуденницы пришли из того же мира, что и серая хмарь с черными тварями — так, как за крысами и мышами приходят кошки. Кошек в этом мире тоже когда-то изгоняли и убивали, пока крысы не наполнили города чумой.

Она не помнила этого, пока жила в детском доме номер двадцать четыре, пока была просто девчонкой.

Сейчас знает, но это неважно.

- Солнышко в руках, — повторяет Леська, и ей тепло внутри и снаружи.

 

 

 


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 8. Оценка: 4,75 из 5)
Загрузка...