Имя автора будет опубликовано после подведения итогов конкурса.

О чём поёт утопла

***

Фляга была почти полной, но старуха решила, что лучше, когда под самую крышечку, и начала спускаться. Уж как она ни корячилась, как за каждый кустик ни цеплялась, а не удержалась, сверзлась. Охнула, выронила флягу и плашмя рухнула в воду.

И не ударилась, и мелко, но... Но что ж такое происходит? Прижимает, тащит её ко дну, не получается подняться. Всегда лёгонькая как пёрышко, она как свинцом вдруг налилась – не одна Баля Ровнёха с Красильной Линии, а десять таких! Из последних сил приподнялась на руках, из последних сил удивилась – так ведь тонет она, предсмертные это её миги! Последние деревья покачивают ветками, последняя утренняя птичка поёт свою странную некрасивую песню... Как хорошо, что котомка на берегу, не намокнут гостинцы! А и то, какая разница, намокнут или нет, кто ж их теперь понесёт, когда утонет она? А и то – кто? А и то... а и то...

 

***

Шагала Баля быстро, гораздо быстрее, чем рассчитывала, усталости-то она теперь не знала никакой. Изменилась она.

Кожа её была прохладной, как водица в речке, всё казалось, что испариной пойдёт, ан нет, не пошла, сухая, как коряги на бережке. Пить не хотелось, жажду было трудно даже представить, и недоумение брало, чего она вообще той речкой прельстилась. Зато теперь – ни жажды, ни жадности, ни пить, ни есть, знай себе иди. И дыхание не сбивается. Нет его, дыхания-то. Так и шагает, браво, как выспавшийся солдат – ать-два, ать-два! Котомка за плечами...

Старательно отжатое платье скорее скорого досыхало на ветерке, а вот башмаки напитались водой, как комары кровью. Пыль облепила их, будто целиком они из пыли, и весят, наверное, каждый по пуду. Ну и пусть их. Старуха как-то по-новому чувствовала своё тело и все его движения. Нельзя сказать, что по-молодому, да и не помнила она уже, как это, по-молодому, но сил у неё добавилось хоть убавляй. Ноги идут точно сами по себе, точно всё им едино, что тяжесть, что лёгкость. Не мешают им набрякшие башмаки. Ничего не мешает, всё, что ни есть, только в помощь.

И всё ей видится ярким и интересным – зелень зеленее, небо голубее, каждая пичужка значительней и краше. Эх, жалко Михасю, царствие ему небесного колодца, не только всего этого не покажешь, но и не расскажешь. Он-то бы понял, он как-никак по краскам мастером был – тридцать лет маляром! А тут такие краски...

Что с нею случилось, она поняла сразу как очнулась, ещё там, под водой. Первым делом потянулась к шее, проверить ярлык, вторым – поняла, что не захлебнётся, потому что уже захлебнулась, а третьим – догадалась, что за странная птица пела ту некрасивую песню. Сначала вроде как тетерев токовал, но что-то ток его всё больше трещал, чем щёлкал, потом и пищания пошли, треск да писк, треск да писк, словно кто-то в жернова попал, трещит да пищит, пока в ничто, в тишину не перемелется... «Так то ж была утопла!» – как подбросило Балю, и она уселась в воде. Вода едва доходила ей до подбородка.

Вот же угораздило – на поющей утопле у речки оказаться! Та утопла, может, раз в десять лет и поёт! Говорят, что живёт она в воде, а петь на сушу выбирается. Что хвост у ней как у рыбы, а крылья как у птицы. Что поёт она то птицей, то сатаной, а как запоёт, пиши пропало. Кто у воды – тот в воде. Кто в воде – тот утоп. Кто утоп – тот ожил. Ожил – да не по-живому, не по-настоящему. Не стучит сердечко, не вздымается грудь. Неупокойничек-утопленник, ничем не лучше вытьяна или бессонника. Нежить как есть, кто же ещё? И пойдёт эта нежить ночами по дворам, и будут младенчики захлёбываться в колыбельках...

Всё это пронеслось тогда по Балиной голове так быстро, что только два раза ладонью по воде и плеснула в задумчивости, потом вздохнула (не было вдоха-выдоха, а только по привычке подняла-опустила плечи) и принялась выбираться из речки.

Тяжко выбиралась, через силу. Руки-ноги обратно в воду просились. Там, в воде, было хорошо, спокойно, было как дома. Но выгоняло её из «дома» дело. И дело это было совсем не до чужих младенчиков, и ничто на свете этого дела перебить не могло. Неупокойницей стала, а про главное не забыла. Вот оно, всё главное наперечёт. Идёт она к Картавану, сыну своему любимому и единственному, в Крутики. Идёт своим ходом, потому как жаднючие извозчики непомерную цену заламывают, а Баля всё как следует разузнала и решила таких денег не платить. Тут ходу – утром выйдешь, к полудню дотопаешь. Чем этим жадинам потакать, лучше было окорок докупить. Тогда же и махорки второй мешочек прикупила. Немаленький этакий мешочек. Даже сонный табачник, такой же серо-коричневый, как и его товар, встрепенулся – куда тебе, бабка, столько? Да, много взяла. На все оставшиеся деньги. Картаванчику столько и не выкурить. Но она поспрошала и всё уяснила: в тюрьме это вроде как заместо денег. Теперь-то он точно богатеем побудет! Ещё несла она лепёшки, белые сухари, сладкие твердоварки и хмельную бутыль, хоть ей и сказали, что бутыль скорее всего отберут. А вдруг да оставят? Как бы так, чтобы оставили, а? Картаваша будет так рад!

Заждалась Баля, целый год не давали ей ярлыка на свидание, наконец-то выдали. Снова проверила, вот он, родимый (куда ему деться с такой толстенной верёвки? на всякий случай), снова «вздохнула» не дыша и подумала: не повезло ей, конечно, крепко не повезло неупокойницей стать, но делать-то нечего, что случилось, то случилось. Главное, не помешает ей это Картаванчика навестить. Кто сумеет в ней нежить разглядеть? Будет «дышать» напоказ, вот и весь сказ. Зато сколько у неё сил. Зато какая зелень, какие облачка – словно грибы по небу. Всё как промытое стёклышко, и скоро в это стёклышко выглянет её Картаваша... Ать-два, ать-два! Котомка за плечами.

 

***

Абракидра созрела.

Быстро это произошло или медленно, она не знала. Никто не знал – единый временной поток в мире Абры отсутствует.

Только что её корни растворились, освободив стопы, только что она перестала быть твёрдой и совершенно неподвижной. Её руки, бесконечно долго – или совсем недолго – воздетые к красноватым небесам, смогли опуститься, вытянутая голова потеряла свою угловатость, словно бы её слегка поддули. Тело стало приятно гибким, пружинистым, готовым к прыжкам в любом из миров, а ведь в любом из миров известно, что прыгают абракидры быстрее, чем иные летуны летают. Новое ощущение свободы захлёстывало её пьянящей волной, она выгибалась, топталась, вертела головой и махала руками, группировалась и наоборот, вытягивалась, но всё ещё оставалась на родной кочке.

Вокруг расстилался, уходя в бесконечность, такой знакомый и всё-таки изменившийся пейзаж – теперь она видела его несколько по-другому. Как и любая созревшая абракидра, она обрела зрение сияния, и всё, в чём теплилась хотя бы искра сознания, виделось ей сияющим. Красно-бурая трясина зажглась для неё красными свечениями. Это – её зреющие по кочкам сородичи, тянущие к небу свои застывшие руки. Они само ожидание. Когда-то придёт и их черёд. Сейчас – её время.

И нет, она не медлит. Она переживает активацию предназначения. Любая абракидра – носительница предназначения, но лишь у созревших, у обретших подвижность оно активно. Каждой своей длинной красной клеточкой начинала она ощущать то, для чего существует.

Она, как и все без исключения обитательницы мира Абры, существует для того, чтобы приносить в свой мир красный порошок. Красное питает красное. Порошок нужен всегда, он делает питательной трясину вокруг кочек. А на кочках растут и созревают абракидры. Порошок – это жизнь.

Бесчисленное количество миров соприкасается с миром Абры, и любой из этих миров – возможность её обогатить. Но, разумеется, эта возможность имеет границы. Если бы Природа их не обозначила, беззаветно преданные и немудрящие абракидры безостановочно грабили бы миры, пока не покачнулось бы Великое Равновесие, благо не превратилось бы во зло, и красный порошок не погрёб бы под собою их красные кочки. Но Природа мудра, а правила суровы, но просты: абракидры не могут действовать силой, и у каждой есть только одна попытка, только в одном из миров – в том, который соприкасается с её пологом.

Пришла пора узнать, что за мир ей достался. Она отогнула полог и... почувствовала то, что во многих мирах определяют как восторг. Её предшественница, да славятся абракидры, выросшие на этой кочке, оставила ей целый рой подсказок! Инфоточки беспокойно кружили у самого лица. Медленный глубокий вдох – и информация полилась в сознание по десяткам длинных гладких каналов её длинного, гладкого, похожего на трубку носа...

Это – мир людей. И с этим миром заключён договор! С небольшой частью этого мира. Ли-неино... Ли-нейное. Если указать властям на нежить, они заплатят красным порошком. Они называют его «ржа».

Как мне узнать нежить: я увижу чёрное сияние. Как мне узнать власти: увижу синее.

Люди выглядят иначе (приземисты, пятипалы, невзрачная некрасная кожа, почти круглая голова с многочисленными тончайшими выростами, два глаза).

Люди живут в коробах (дома), кучно (города), большие расстояния преодолевают по линиям (дороги).

Надо быть настороже. Люди странные и опасные существа. Поймать или убить абракидру они не могут, но их способность запутывать может сравниться только с их способностью запутываться. В их мире множество правил, которые они сами же правильными не считают, и еще большее множество выдумок. Правила причудливо переплетаются с выдумками, порождают новые правила и новые выдумки, и эти витки бесконечны.

Бесконечны... Абракидра даже покачнулась, когда всё это зазмеилось в её голове. «Круж-жица го-ло-ва...» – проговорила она на чужом языке, примериваясь. У неё получается! Прекрасно получается, хотя языковая инфоточка была пугающе крупной.

Ощутила точку жестов – попробовала и жесты. Голова вверх-вниз – да. Из стороны в сторону – нет. Отлично.

Немного настораживало, что эти самые люди опасны и странны, но ведь с ними уже договорились. О нет, конечно нет, она не провалит миссию. Она верит в себя. И она готова.

Напрягся её выпуклый, похожий на мутную набухшую каплю глаз. Вот оно, синее сияние... Хм. А вот второе синее... А вот и чёрное! Между ними – кусочки дороги. Синее желает знать о чёрном. Синему надо указать на чёрное...

Она мягко нырнула вниз, направляя себя в ту сияющую синюю гущу, к которой чёрная была гораздо ближе и, соответственно, там и оказалась. Абракидры никогда не промахиваются, всегда оказываются там, где собирались. В каких-то мирах это считается меткостью, в других внимательностью, в третьих ещё каким-нибудь особым отношением с собой или окружающей материей, но прежде всего это часть предназначения, а значит, просто есть, значит, не может не быть.

Так же мягко она опустилась на все четыре конечности, но сразу же вскочила на ноги.

– Мама, что это? – Какая-то малышка, показывая на неё пальцем.

– Это балкон. Балкон городской управы. – Мама, скороговоркой, не глядя.

Они почти бежали, но девочка всё время чем-нибудь заинтересовывалась, отвлекалась и забывала, как нежелательно попадать под ливень. Он вот-вот грозился хлынуть. Все горожане, успевшие подняться к этому раннему часу, попрятались от внезапно налетевшей непогоды. На площади перед управой было пусто, только мама, девочка да какая-то неприкаянная бумажка, которую ветер гонял как хотел и никак не мог никуда загнать.

– Мама, нет! Там...

– А ты можешь быстрее?! Нет никакого там! Есть только здесь!

 

***

– Стоп, машина! – приказала себе старуха, как часто делала это и раньше, пока была жива, – на мужнин манер. У того хоть и никакой машины хитрее валика не имелось, но всю свою жизнь он говорил именно так. Привычка, а откуда неизвестно. А у неё – известно. От него. И всё никак не отвыкнется. Уж сколько лет как его нет, уже и прежняя жизнь отошла, какая-то другая началась, бездыханная, а гляди, как бывает – что-то и вместе с жизнью не уходит, так и остаётся, что бы ни случилось.

А случаться продолжало всякое разное.

То обнаружится вдруг, что пичужки её опасаются, то заметится, что лягушки наоборот, чтят, на задние лапы подымаются, то окажется, что в воспоминаниях своих она в такую даль забредает, из какой уже и окружающего не видит. Спит, а сама идёт. Идёт, а сама спит...

Вот Картаваша маленький ещё, ручки к ней тянет, а сам в слюнях, ворот мокрый, и щёчки пылают – несъедуха у него, чем ни покорми, а кожица в пятнах... Вот ровнять она учится, скребок-то острый какой, а пальцы ещё без сноровки... Вот на ярмарке она, рыбину покупает, а кошелёк-то где? где кошелёк?!...

«Где это я?» – как проснулась в очередной раз Баля и выговорила себе: нельзя так уходить в себя, этак и заплутать недолго! Ушла ведь она и впрямь куда-то в сторону – с дороги сошла, в кустах каких-то запуталась...

Дальше шагала внимательней, но окончательно вспоминательных снов отогнать не смогла, грезила всё-таки малость. Оттого и едва не пропустила важное. Выдернула себя из очередной грёзы – а тут вот-вот начнётся гроза!

Над самой макушкой тучи нависли, низкие, чернущие... Что-то похожее на тревогу заныло в груди. Видно, это ей материнское чутьё подсказывает – не проворонь, спасай гостинцы, как хлынет, так поздно будет!

А и спасёт. За этим и остановилась. Вот какая она умница рачительная, есть у неё выручалочка на дождливый случай – кулеёночка. Кулёк из клеёнки, в который полностью и даже с запасом помещается котомка. Удобная штука. И не купишь нигде. Михасю где-то, где он ворота красил, хозяева не пожалели.

Пока возилась, налетел ветрище, полетели первые капли. Крупные, не по-летнему холодные. Начала поднимать «кулеёнчатую» уже котомку – и выронила. Хорошо, только начала, бутыль стукнулась глухо, кажется, не разбилась...

Остальное было не так хорошо. Дождь влупил как из ведра, а Баля вдруг почувствовала, что под дождём она не только идти, но и стоять не может. Льющиеся с неба холодные потоки прибивали её к земле, что гвозди. Речка-то, оказывается, ещё цветочками была, там стоило на ноги подняться – и водица где-то снизу, у коленей осталась, а что обратно тянуло, так ничего, утерпела. Ягодки были теперь. Никуда от этой воды не деться, она везде, без единого просвета, и всё новая и новая, новая и новая, а старая, уходя в землю, с собою зовёт, давай, Баля, давай, вниз, вниз, вниз...

Опустилась она сначала на четвереньки, а потом и вовсе легла.

Вниз, вниз...

Сама не зная, что творит, начала скрести дорогу ногтями, вырывать землю кусками, как будто и вправду куда-то вниз пробивалась, только на краю сознания помигивало – как же я в Крутики-то теперь? Такая грязная? С ломанными ногтями...

 

***

– Стой-стой! – упредительно поднял руку Иса Гольш, главный сановит и радетель порядков города Линейный.

Не думал он заниматься делами в столь ранний час и прибыл в управу только ради чрезвычайно важного дела, какое было задумано им ещё со вчера и какое никак невозможно проделать, не удаляясь из дому. И надо же – такой сюрприз. Ах, жизнь. Ты никогда не перестанешь удивлять.

Он сидел за своим рабочим столом, а его, мягко говоря, необычная посетительница стояла у балконных дверей, которые он сам же приглашающе распахнул сразу как пришёл. Только вот приглашал он свежесть, утренний ветерок, а не это...

– Стой там, милая, я прекрасно тебя слышу. Не совсем понимаю, но слышу... Нет, не подходи! Подходить не надо.

Гольш не столько боялся, сколько осторожничал. Примерно так же он вёл бы себя, заявись к нему с балкона не это красное чучело в полтора человеческих роста, а кто-нибудь из городских. О каких бы существах речь ни шла, Гольш никогда не пренебрегал стадией осторожности. Слишком хорошо он в них разбирался. В любых.

Он имел некоторое представление о том, с кем имеет дело, но не мог ни запомнить, ни выговорить неуклюжее название этого неказистого существа (абра-мабра, абракадабра!). Вывод о том, что перед ним «милая», а не «милый», он сделал по голосу, довольно высокому, с какими-то неописуемыми жужжаниями и повизгиваниями. Каких-либо других признаков пола у этого гладкого, как пупс, существа не наблюдалось. Если судить по голосу, в прошлый раз их посещала тоже... мм... дама.

Она появлялась в Линейном что-то около пятнадцати лет назад. Гольш тогда младшим советником был, имел возможность наблюдать ту историю достаточно близко и всё прекрасно помнил. Явилась, всех перепугала, оказалась неубиваемой, неуловимой и безвредной, выпросила ведро ржавых гвоздей и уже убиралась восвояси, когда увидела в толпе бессонника и принялась тыкать в него всеми тремя пальцами своей длинной руки, что-то там повизгивая – кажется, «не так». Или «не такой». Схватили – ещё какой не такой. Тот самый дед, что помер во сне на Плотницкой Линии, а потом всей артели спать не давал. Кто знает, сколько бы ещё он пакостил, если бы не абрины визги! Тогдашнему сановиту это так понравилось, что он надумал заключить договор: вы нам – нежить, мы вам – ржу. Всегда, как говорится, пожалуйста!

Тогдашний сановит, надо сказать, был не слишком умным человеком, да ещё и хмельное любил пуще прочего, но конкретно в этом вопросе он поступил не так уж глупо. Проигрышного варианта просто не просматривалось. Сделка могла либо не стоить ничего (абры могли больше уже и не появиться), либо стать выгодной – гвоздей не жалко, а уж тем более ржавых. И вот она, новая абра-мабра, красная дура под самый потолок. Появилась. И ржи ей наскребай хоть сейчас. Проблема не в этом. Однако проблема бесспорно имеется. Абра требовала ржу, не предоставив нежити.

Вместо таковой она предоставляла малопонятные свои жужжания и взвизги, а так дело не пойдёт. Один раз накидаешь им гвоздей ни за что, они в другой раз опять ни с чем прилетят, да ещё и всем своим семейством (или что у них там, племенем). И толку нет – и суета. Нет, так дело не пойдёт.

– Ты вот что, милая... Давай-ка ещё раз. И помедленнее, помедленнее. Ты где нежить видела? В какой части Линейного?

– Нет, нет, Ли-неино нет! – Абра энергично замотала из стороны в сторону своей похожей на красный кабачок головой. Если бы не высокие потолки управы, вряд ли бы ей удалось быть такой резвой. Вон какая длиннющая! А рот раззявила... Ну хоть не укусит – ни единого зуба. Фу ты господи, глаз этот её ещё... болтается, как будто оторвётся!

– Не в Линейном, но где-то на дороге, так?

– На до-ро-ге, так, так. Надо. Роге.

– За городом где-то? – брезгливо спросил Иса. К чему в данном случае относилась эта брезгливость, к виду и мерзкому голоску абры или к тому, что происходит вне города, а значит его не касается, – он и сам не был уверен. Может быть, пополам.

Красное чучело, похоже, задумалось.

Сановит тоже взял небольшую паузу, после которой выбрался из-за стола, вновь упреждающе выставив руку – не вздумай приближаться! – но сразу же и переиграл:

– А нет, милая. Подойди.

И сам подошёл к карте на стене, чувствуя себя полководцем, не меньше. Ему всегда удавались эффектные жесты и позы, и не раз ему говорили, как он похож на Бориана Завоевателя, по крайней мере на его портреты. Жаль, жаль, что эта кикимора не оценит. По всему видно, понятие о красоте и соразмерности у них... мм... какое-нибудь другое.

– Подходи-подходи. Что ты своим... сопливым глазом оттуда увидишь!

Миг – и она с её «сопливым глазом» рядом, Гольш даже не понял толком, как это произошло. Как будто прыгнула, но как будто и проскользила. На секунду-другую сановита обуяли сомнения, не потерял ли он бдительность, разрешив ей приблизиться. Вот изменится у неё настроение, и что он делать станет? Но покосился на неё и уверился – нет, не изменится. В людях он разбирался по высшему классу, а кто в людях разбирается, тот в любой дряни не ошибётся. Стояло это чудище всё в той же полной готовности к сотрудничеству. Видно, нужна им эта ржа позарез. Едят они её, что ли? Кстати говоря, воздух в кабинете, с тех пор, как появилась эта абра, действительно начал отдавать чем-то металлическим.

Он не слишком верил, что сие монструозное существо сможет понять, что такое карта, но это был второй на его памяти реальный предлог этой картой воспользоваться, пусть даже и без всякого результата. А ведь именно он её повесил.

Поискал, почти сразу нашёл маленькую белую указку, сдул с неё пыль.

– Здесь – город. Это – дорога на Светлые Рощи. – Указка завихляла, огибая тёмные участки. – Это – на Крутики. – Указка скользнула практически по прямой. – На какой ты видела нежить?

– Кур-ку...

– Нет, ты... – он хотел передать ей указку, но как-то сразу передумал. – Ты пальцем покажи.

Абра трёхпало ткнула в дорогу на Крутики. Ткнула так шустро и уверенно, что Гольш поверил: она сообразила.

– Ах вот оно что...

За окнами громыхнуло, но гигантская чёрная туча всё ещё не прорвалась.

– Сейчас польёт... – пробормотал Гольш, возвращаясь за стол. Он получил сразу два нужных ему ключика. Во-первых, неживая дрянь, кем бы она ни была, находится за чертою города, а значит не является его проблемой, и во-вторых, направляется она не в Светлые Рощи, куда не далее как завтра отбудет на отдых и оздоровление всё его семейство. А Крутики – это прекрасно. Там полно дуболомов-бездельников на жаловании, пусть они и разбираются – с нежильцами, с иномирцами...

– По всем имеющимся признакам, – он больше не пытался говорить понятно, точно зная, что такую универсалию, как «пшла вон» понимают все и сразу, – по всем имеющимся признакам мы, власти города Линейный, не имеем никакого отношения к данному проявлению неживой природы. Прошу покинуть кабинет.

Он перестал опасаться абру окончательно, поскольку окончательно её прочувствовал. То же ощущение безвредности, что и от прошлой. Нет, они не агрессоры. С лёгкостью он щёлкнул бы её по трубке под глазом. А если указкой, то можно и по глазу. Никто бы никогда не подумал такого про благородного, убелённого сединами сановита, но ему всегда хотелось щёлкнуть или стукнуть какого-нибудь просителя, можно и как-нибудь весьма чувствительно. Это могло бы быть по-настоящему забавным. Они всегда такие унылые, такие мямлящие. Он хорошо их понимал, при этом искренне не понимая, почему все считают, что это должно обеспечить сочувствие. Почему он должен стать добросердечной квашнёй только оттого, что по всем государевым опросникам его вчувствование неизменно под верхнюю границу. Да, он разбирается в вопросе, но ведь в фаршированной птице он разбирается тоже, что ж теперь? Сочувствовать вальдшнепу с грибами?

Абра стояла у карты, пялясь на сановита своим единственным, странным, но всё-таки глазом. Был в этом слизистом каплевидном образовании даже зрачок. Был взгляд. Из взгляда, словно соревнуясь и отталкивая друг друга, выглядывали растерянность и укор. Этак она, чего доброго, не уйдёт!

– Послушай, дорогая... – смягчился его голос. – Все, кто идёт по дороге на Крутики, в Крутики и идёт. С вероятностью... с большой долей вероятности. Отправляйся туда. Объяснишь им всё. Мне же объяснила. Там есть своё начальство. Ах, да о чём я! Там начальства больше, чем здесь. Тюрьма губернского значения! А как ты хотела?

– Рж-жа?

– Да, разумеется. Если нежить поймают, тебе заплатят, – быстро ответил сановит. Но ещё быстрее он подумал: нет, не заплатят. Договоры города не распространяются на губернскую тюрьму. Что делать, ах, что делать? Опыт показывал: ничего. Кривая вывезет. Всё к чему-нибудь да придёт. Значительная часть отосланных просителей никогда уже больше не возвращалась, хотя по всем разумным законам это должно было происходить. Их вопрос мог решиться только здесь. Вероятно, они выбирали жизнь с нерешённым вопросом. Это так легко себе представить. Такие унылые, такие мямлящие.

Блеснула молния.

– Ты напрасно медлишь, милая. Этак ты можешь не успеть до дождя. – О, Гольш это умел – хохотать про себя. Успеть до дождя можно было разве что в соседний трактир, а пирогов со ржой там не подавали никогда и сегодня не подадут... с большой долей вероятности!

Остроумный сановит уже собирался пошутить на этот счёт вслух, как в один свой скользящий прыжок абра оказалась на балконе, а в следующий миг её не было видно и там.

Гольш подошёл – да, никого.

Снова блеснула молния, громыхнул гром и хлынул наконец ливень.

– Пришла не поздоровалась – и ушла не попрощалась. Невежливые твари какие... А как я хотел? Отсутствие воспитания, цивилизационных навыков налицо. Мда...

Он в задумчивости посмотрел на карту. В Крутиках непременно что-нибудь как-нибудь сложится. Пусть поработают. Огромная тюрьма, а Линейному от неё почти никакого проку. Отсюда туда только политических берут, а для своего ворья и прочей мелочи в городе своя. Маленькая. Камерная.

Дождь лил так остервенело, что Гольш поёжился, зажёг лампу и задёрнул шторы. «Пу-бу-пу-пум», – протрубил он тонкими губами, вынул из стола плоский бутылёчек тёмного стекла и пригубил. Замер, словно прислушиваясь. В воздухе, всё ещё явственно отдающем железом, поплыл сладкий хмельной аромат. Сановит махнул рукой – и присосался. Это чрезвычайное важное дело, задуманное им ещё со вчера, действительно никак невозможно проделать, не удаляясь из дому. Непременно унюхали бы! Супруга, дочки, внучечка. Даже Анфилат, хоть и его лакей, а всё равно бы супруге доложил. И дочки. И внучечка... Когда уже это чёртово завтра, когда уберутся они ко всем чертям, в эти свои Светлые Рощи?!

 

***

Абракидра неслась по дороге так, как это делают все абракидры – быстрее иных летунов. Её удивляла изменившаяся структура пространства (тот самый дошш, до которого надо было успеть?), но беспокоило совсем не это. В очередном прыжке она вдруг осознала, что чёрное сияние, до которого оставалось совсем недалеко, очень уж долго остаётся неподвижным, больше не продвигается по направлению к Крутикам. Что, если оно и вовсе туда не пойдёт? Этот вопрос следовало выяснить, иначе ей снова не заплатят. Нет, такого не должно повториться!

Достигнув промежуточной цели, а именно нежити, абракидра остановилась в нерешительности.

Нежить лежала на истекающей бесконечными потоками дороге, в единственной в пределах видимости ямке. Она излучала такое мощное чёрное сияние, что ошибиться было невозможно, это она и есть. Рядом с ямкой лежал пухлый, очень гладкий предмет, судя по форме, набитый другими предметами. Вокруг ямки валялись размякшие, размытые комья земли, а сама ямка была полна воды и особенно глубока там, где находилась голова – её почти полностью скрывала грязная вода. Короткая тонкая косичка нежити ещё плавала на поверхности, но сильно подтапливалась непрерывно обрушивающимися с небес водяными каскадами.

Абракидра подошла поближе, ещё немного постояла в озадаченности и ткнула нежить пальцами в бок. Ничего не произошло. Ткнула ещё, и ничего не произошло опять.

– Ш-то леж-жишь? – спросила она, обхватила пальцами косу и приподняла нежити голову. Оба глаза открыты – взгляда нет.

Абракидра отпустила косичку, немного потопталась рядом, размышляя, потом подхватила нежить под мышки и медленно, неуверенно (она могла это сделать в одно движение!) потащила из водяной ямы.

И та вдруг зашевелилась! Одной рукой она пыталась отбиться, а другой вцеплялась прямо в землю, по всей вероятности с намерением затормозить, прекратить своё из ямы вызволение. Абракидра прекратила. Действовать силой она не могла. Нежить вновь потеряла всяческую подвижность, но теперь в воде оставался только самый низ её ног, тот, где «обуфь». Абракидра села рядом и стала ждать.

Она думала о том, что может ждать довольно долго, пока хватает питательных веществ, какими она запаслась во время роста. О том, как она вернётся в красный пейзаж, но уже никогда не на родную кочку, а только в трясину. Каково там, в трясине? Будет ли она хоть как-то себя осознавать, хоть как-то существовать или просто растворится? Когда она росла и созревала, было что-то среднее между осознанием и ничем, и её это никак не тяготило. Может быть, трясина будет таким же средним? Кто скажет. Всё это область неизвестного. Область известного такова: славное возвращение – с добытым порошком, бесславное – без. О бесславном думать не хотелось.

Дошш пропал! Стало совсем светло, и всё вокруг засверкало мелкими цветными огоньками – кругом летали, бегали и прыгали разного рода полусознания. Нежить приподняла голову, потрогала себя за шею, посмотрела на абракидру – и снова улеглась, да ещё и голову в другую сторону отвернула.

– Ш-то леж-жишь? – обрадовалась абракидра.

– Устала... – просипела старуха. Глазам не хотелось верить. Это было то самое несуразное создание, что как-то бессонничка в куче народу разглядело и принялось визжать, как от ошпарки, пока того не схватили. А ведь... Ох, да что уж теперь. Сейчас вот если не оно самое, то такое же и по её душу явилось. Впрочем, кто знает, где она, её душа...

– Нуж-жно ид-ти! – прожужжало и взвизгнуло создание.

Баля всё-таки повернулась к нему лицом.

– Котомка моя – целая? Никто в неё не лазил? – строго спросила она.

Абракидра попробовала новый жест, пожала плечами, что удивительным образом успокоило старуху, и снова напомнила:

– Нуж-жно ид-ти!

– А тебе не всё равно, пойду я или нет?

– Нет, не равно, нет. Мне важ-жно! Пойду с тобой. Скаж-жу им, кто ты, – бесхитростно объяснила абракидра.

– И зачем это тебе?

– Мне важ-жно! – По-прежнему бесхитростно, но без подробностей – договор был с властями, а не с нежитью.

– Сдать, значит, хочешь, – усмехнулась Баля и, кряхтя, перевернулась на спину, окончательно высвободившись из водяного корытца. Небеса звенели синевой. Ни единого облачка – весь пар пролился на землю, без остатка. Потихоньку начинали возвращаться силы, но сколько они ещё будут возвращаться, у святых и многоблагих не спросишь, а ярлык у неё только на сегодня. А тут ещё эта нелюдь привязалась, и ведь ясно, что не отвяжется...

И вдруг Бале словно светлячок в темноте подмигнул – раз не отвяжется, пусть хотя бы поможет!

Прежде чем в Крутики, надо бы обратно, в речку. И не только в неё, но и из неё – а если на этот раз руки-ноги заартачатся, в воде остаться велят? Когда силы не те, всякое может случиться...

– Сдашь, коли «важжно», – передразнила старуха. – Только просьба у меня... Ты у нас кто, девочка или мальчик?

– Абра-кидра!

– Абри, значит. Девочка. На то и похоже, больно писклявый у тебя голосок... А меня Баля зовут. А что девочки мы с тобой, это хорошо. Девочки всегда друг друга поймут. У тебя же тоже когда-то дети будут.

Абракидра смотрела на неё один в один как пёс Матрос, когда шестилетний Картаваша взялся его грамоте обучить. Ох и шутник ты, сынок, ты же сам ещё грамоты не знаешь, как же ты научишь? А Матрос-то, гляди...

– Ну, а у меня уже есть, – решительно оборвала Баля наплывший сон-воспоминание. – Сынок это. Взросленький уже – сорок четыре годочка будет. И шла я его повидать. А сейчас что получается?

– Ш-то? – поддержала как умела беседу абракидра.

– То и получается, что не могу я такая идти. Видишь, какая грязная? – Баля с силой похлопала себя по животу, выбивая из платья грязные брызги.

– Виж-жу, – закивала абракидра.

– То-то и оно.

Старуха замолчала. Абракидра поёрзала и решилась её поторопить:

– Ш-то делать?

– Почистить меня надо. Речка тут есть неподалёку. Речка, через неё ещё мосточек. Понимаешь?

– Да, да, – покивала абракидра.

– Помоги мне дотуда добраться, не давай долго сидеть в воде – а потом уже в Крутики. Посмотрю на Картавашу – и сдавай. Ну, как? Поможешь?

Баля рассчитывала, что ей просто подсобят, что она будет на эту длинную нелюдь по дороге опираться, что та, может, её котомку понесёт – но никак не её саму.

– Держ-жись! – и длинная подхватила Балю на руки, как ребёночка.

– Ой-ой... Ой-ой! Котомку-то тоже хватай! Не дайте такого, святые и многоблагие, – забудется, потеряется, не отыщем!

 

***

Баля сушила платье, башмаки и волосы. Платье плясало на ветру – оно висело на ветке. Башмаки стояли на камушке (конечно, не просохнут, но теперь они хотя бы не пыльные). Чахлая старческая косичка была расплетена, старуха непрерывно трясла чёрными с проседью прядями, разделяла их, и так небольшие, на меньшие, проходилась пятернёй, а вдобавок к этому ей помогал всё тот же ветер. Гроза ушла, а ветерок с собою не забрала, и это было как нельзя кстати.

Абракидра сидела на траве, глазея поочерёдно на платье, башмаки, пряди, и отчаянно не понимала, почему чистое предпочитают грязному и придают этому такое огромное значение.

– Ну вот, – удовлетворённо сообщила Баля. – Почти сухие. Ещё чуть-чуть, и можно в путь-дорогу. А за руки если спросят, скажу, городскую памятку ровняла. Она большущая.

– Ровня-ла?

– А вы у себя – неужели не ровняете? – Баля присела рядом, заглядывая в абракидрин глаз с интересом и даже некоторым ужасом. Так смотрят на тех, кто совершил что-то ужасное, но довольно любопытное.

– Ровня-ть... Как?

– Как ровнять?! Ох и дикие вы. А как ещё предков-то почитать? Вот слушай. Как собираешься на кладбище, первое, что нужно взять – это памятка. Что такое памятка хоть знаешь? И этого не знаешь? – Баля сокрушённо покачала головой. – Запоминай, значит. Памятка – это холстина такая. Тряпица, если по-простому. Подходишь с нею к замазе (в сторожке они обычно, но, бывает, что и на воротах), и она тебе отметину делает. Да только замаза ведь возиться не станет, она мазнула и всё, её дело маленькое. А отметина должна быть ровненькой-ровненькой. Как кружочек небесного колодца. Идьяльной! И вот уже за этим приходят ко мне. А уж я ровняю как надо, не сомневайся. У меня и прозвание не по мужу, царствие ему небесного колодца, а по себе – Ровнёха. Трудная моя работа – и руки скребком резала, и пальцы от отметин волдырями обкидывало, и ровненько спервоначалу не получалось, сколько тычков было – у-у-у... Трудная моя работа – но нужная очень. Теперь поняла?

Абракидра только как-то неопределённо визгнула.

– Неужели не поняла? А ну-ка рассказывай, чего тебе непонятно.

– Зачем так нуж-жно, непо-няла...

– Я же сказала – предков почитать!

– Сынок, – решила абракидра увести разговор подальше от своей непонятливости. – Сынок ровня-л?

– Да что ты такое говоришь! – обиделась старуха. – Сама ты «л»! Ровнёхами только женщины бывают. Картаван мой... другим занимался. Вроде как по торговле. А теперь вот... теперь вот в тюрьме.

– Ш-то там?

– Известное дело что. Ничего хорошего... А у вас что же, и тюрем нет?

– Нет, – покрутила головой абракидра.

– Тяжело, наверно, живётся... А как тогда справляетесь, если кто-то кого-то порешит?

– По...

– Кокнет.

– Ко...

– Да не «ко»! А серьёзно. Как быть, если кто-то кому-то кишки выпустит, за дело или с куражу? Ты только не подумай, – спохватилась старуха, – что Картаваша мой такой! У него... у него по-другому. Политический он. – Баля произнесла эти слова со всем возможным достоинством. Она была уверена, что политическими назначают только очень замечательных, самых особенных. Абы каких даже случайно не назначат, и все это должны понимать, даже эта кукарямба, откудова бы она ни явилась. – За политику, Абри, не всякий так, как Картаваша мой, страдает. Крутики ужасное место. Обычных людей даже внутрь не пускают, так только, во дворик. А Крутиками их зовут потому, что оттуда не сбежишь. Старинная это тюрьма, непростая, с волшбой. Сейчас уж так не умеют, а раньше... Раньше умели ещё и не так. Переклад с веретена на неё наложен. Если и выберется арестантик, всё равно никуда не денется, так и будет вдоль забора бродить, как привязанный, кружить вокруг да около. Нет спасения никакого. Посадили – сиди...

Старухе показалось, что глаза у неё на мокром месте, но нет, не выступили слёзы. Может, нежить вообще никогда не плачет? Себе это дороже – догадываться да загадывать. Разве думала она, что арестантской мамашею станет? Разве знала, что нежитью на нелюди прокатится? А ведь прокатилась, и снова прокатится. Аж до самых до Крутиков!

О том, что и как будет после свидания с Картавашей, она представлять и не начинала. Да и нечего там представлять, известно, каков конец у нежити. Голову с плеч, и весь разговор. А ведь...

 

***

Дожидаясь своей покаянной очереди, Картаван нетерпеливо поглядывал в окно, на внутренний дворик с утоптанным, словно скотиной, грунтом, с желтеющей в углу, под липой, скамейкой для свиданий.

Нетерпение его относилось, ясно-понятно, не к покаянию, к этому ежедневному позору он привык уже со второго дня, что трудного-то? Бубнишь себе под нос, в чём каешься, остальным не до тебя, каждый своей очереди ждёт, да и слышали все про всех, хоть про кого хошь без запинки рассказывай.

Дёргался он потому, что птичка на хвосте принесла: мать к нему сегодня заявится. А её всё нет и нет. Что это за птичка и откуда она берёт на свой хвост всё, что приносит, он понятия не имел. Он так же плохо разобрался в тюремном мире, как и во всём остальном. Виновата мать. Любила его, и он решил, что остальные тоже любить будут. Обманула. С отцом тоже одно расстройство, не к драке приучал, а к кисточкам. Картаван всё одно не приучился, ему даже смотреть было тошно на эту сплющенную шерсть на палке. Он вообще ни к чему не приучился, всё трудно, всё тошно. По юности, было дело, помогал по лавкам на Торговой Линии, но как начал приворовывать, стали гнать. От скуки стал попивать, да так втянулся, что не заметил, как за четвёртый десяток перевалило. Одно хорошо, мать денег давала, не много (откуда у неё много?), но всегда. Картаван считал, что так и надо. Сама виновата – сама плати.

В том, что старая дура везёт ему денег, он не сомневался и надеялся на это как мало на что в жизни надеялся. Таких долгов, что он наделал в Крутиках, он и на воле не имел. Ничего, извернётся. Подмогнёт ему мамаша, главное, чтобы добралась. Если б повозку наняла, добралась бы уже, сквалыжница! Хотя... и здесь ясно-понятно: не наняла, чтоб не тратиться, чтоб ему побольше досталось, не кому-то. Потому, видать, целый год её и не было – копила, не по монетке же возить! Не был бы он политический, разрешали бы письма, давно бы ей уже отписал – сколько конкретно надо деньгами и что конкретно кроме них. А так приходилось надеяться, что сама докумекает. Дура дурой, а для него-то на всё. Главное, чтобы добралась...

– Картаван Поднос! – выкрикнул надзиратель, и Картаван привычно поморщился. Пришла его очередь бубнить. Хоть и не слушает никто, а всё равно за себя обидно, а за других завидно. Кто Убивец, кто Хитраван, а он – Поднос. Хорошо бы как вышло – Картаван Хитраван! Да и Картаван Убивец неплохо, те же десять лет, зато уважение. А вместо этого... И разве он виноват? Не понимал ведь, что делает. Не то что выпимши был – себя не помнил. Как вниз по стеночке поехал, за поднос ухватился, а тот на раз и оторвался, даром что к стеночке приколоченный был. Де-ку-ра-тинный... Тьфу ты, нет! Декуративный. С императорским гербом во всей его, понимаешь, красе. А он на эту красу упал и, понимаешь ли, рыгал без остановки...

– Поднос, ты там чего? Задрых или оглох?

 

***

Над серым валом Крутиковского забора высились не караульные вышки, а одинокое под самые небеса дерево. Абракидра, не опасаясь быть замеченной, доставила Балю под самые ворота, а сама сиганула на это дерево, спустилась, насколько позволяла крона, прижалась к стволу, плавно огибая пластичным телом несколько веток – и замерла в ожидании. Прямо как во время созревания. Надо просто ждать.

Она была горда собой – она тоже заключила договор! Не для всех славных своих сородичей, а только для себя, и всё равно это было приятно. Договор был с нежитью, с Балей. Как только та насмотрится на сынка, сразу даст знак – сложит руки на груди. Это будет скоро и это будет значить, что пора выскакивать из укрытия и нестись к властям. От мощного присутствия властей у абракидры вся видимая картинка посинела. Всё сияло чистой синью. Не было никаких сомнений – властей тут полно.

Что делать, было понятно. Надо ждать.

 

***

– А сны тебе снятся, Картаваш?

– М-нет... – Картаван был весь в окороке, разговаривать не мог, да и не хотел. Денег она не привезла, раз. Махорку и хмельное у неё отобрали, два. Что ножичка никакого не прихватила, это ладно, его бы тоже отобрали и ещё первей, но могла ж она мясо кусками порезать! Быстрее бы съедалось, побольше бы съел. И челюсть уже устала, и ухх... не лезет уже... Надо постараться, иначе как? Иначе с собой придётся уносить, а много он там из этого увидит? Только мимо промелькнёт, голов-то сколько.

Он сидел на скамейке, а Баля стояла рядом. Ей отчего-то казалось, что так она лучше насмотрится. А что он на неё совсем не смотрит, даже хорошо – не нужно дышать напоказ да руки прятать.

Он казался ей таким бедным, таким голодным. Сгорбился весь. Ноги как-то криво под скамейку подогнул, как будто за перекладину уцепился. Как воробышек...

– Бедный... – подумала она вслух.

– Бедный?! – прекратил вгрызаться в свинью Картаван. – Привезла бы хоть копеечку, небось не бедный был бы! Небось... богатый! Молчи. Лучше молчи от греха подальше. Тьфу! – И он с остервенением вернулся к свинье.

– Сердитый вон какой... А мне тут снилось на днях... Как будто, знаешь, праздник какой или, наоборот, похоронили кого – и всё не расходятся. А я маленькая совсем, за занавесочкой лежу. Все думают, что я сплю, а я и не сплю вовсе, слушаю. Рассказывают там, а мне же интересно. Дошла, значит, очередь до Мили-травницы – а она старая-старая, старее всех, – и стала она про нежить рассказывать. Говорит, вот люди с нежитью так и эдак, а ведь неживые не злые совсем, только несчастные. Ну – вот как если кто-то ногу подломил. Попалась ему коряга, нога и подломилась. А у этих – жизнь подломилась... Не злые они. Злыми могут стать, если плохо им делают.

– Нежить-то при чём, – буркнул Картаван, положил погрызенный окорок на скамью, вытер рукавом рот и полез в котомку. – Попить совсем ничего?

– Я уж пойду сейчас. Там, у себя попьёшь... У вас вода-то хорошая? – заволновалась старуха.

– Хорошую ты вертухаям отдала, – хмыкнул он, продолжая копаться.

Баля вдруг поняла, что не сможет смолчать, и совсем тихо сказала:

– Я теперь другая, Картаванушка.

– Это какая? – Он вытащил баночку с твердоварками и попытался её открыть, но жирные пальцы скользили, не получалось.

– Не живая.

– Чего так? – Банка всё-таки поддалась, и он принялся выуживать... зелёную? А то как же! Он всегда их больше любил.

– Да так, – застеснялась старуха значительности своего сообщения и замолчала. Постеснялась, подождала какого-нибудь вопроса, но не дождалась и сказала. – Утонула я сегодня.

Хотела «вздохнуть», но что-то так засвистело и забулькало у неё в груди, что Картаван открыл рот (надо же, закинул уже зелёненькую) и, впервые глянув на неё в упор – на руки, на лицо, – заорал:

– Нежить!! Люди добрые, это нежить!! Святые и многобла... Люди добрые!!

Он резко рванулся со скамьи, но зацепился ногой за подножку и упал ничком, дрыгая зацепившейся ногой.

– Отчего ж ты так напугался, Картаванушка? – грустно, нараспев спросила старуха. – Тебе чего бояться, ты же вроде как не младенчик у меня...

– Люди добрые!!.. Не говори со мной!! Не смотри на меня!! – выкрикивал Картаван, сам однако не переставая таращить на неё глаза, и вдруг заверещал пуще прежнего, глядя куда-то поверх её головы. – Кто это?!! Свят-свят, кто это?!!

Она подняла глаза. С дерева свешивалась настороженная абракидра.

На шум прибежали два молоденьких тюремщика и застыли на месте, не понимая расклада.

– Здесь нежить – и ещё кто-то!! Это нежить! Там ещё кто-то!! – вопил он уже для них.

– Ты же вроде как не младенчик у меня... – всё так же грустно повторила старуха. – Но для меня ты младенчик всегда.

Картаван вдруг дал петуха, закашлялся, захрипел, схватился за горло. Изо рта начала выплёскиваться белёсая, жирная жижа. Вылетел зелёный шарик, твердоварка. Разлетались брызгами меленькие кусочки мяса.

Тюремщики переглядывались, но близко не подходили.

– Не... нешть... неш, неш... – выплёвывал Картаван разрозненные слоги вперемежку с белёсым и мясом. Его передёргивало, глаза стекленели и закатывались.

Баля стала какая-то странная – словно на части разобранная. Лицо всё дрожит, тело наоборот недвижно, а руки сами по себе висят, от ветерка покачиваются, как будто и не её. «Рас-строена», – догадалась абракидра. Как тут не догадаться, она ведь расстроилась и сама. Сорвался договор, всё напрасно! На нежить не она указала. Что она теперь получит? Ничего.

Картаван прохрипел ещё раз – и затих.

Молодые увели Балю.

Неужели всё? Абракидра спрыгнула с дерева и стояла в задумчивом расстройстве.

 

***

Когда доставили предписание из Крутиков, Гольш пил чай на управской, ресторанной стороне трактира, с вялым любопытством разглядывая посетителей на общей, тёмной и всегда какой-то сырой. Пришлось оторваться от вишнёвого пирога, изображать деловитость и внимательность. Что ж, такова его участь. В покое оставят лишь во гробу!

Предписание имело довольно хамский характер, завуалированный под служебное рвение. В нескольких строках сухого юридического документа начальник тюрьмы исхитрился его даже отчитать – не нужно-де нам тут ваших нежитей, у нас своих проблем хватает. Да, хорош, хорош...

Нежить была выдворена обратно в Линейное и пребывала в Крутиковском фургоне, который, в свою очередь, пребывал под трактиром. Дальнейшая её судьба в виде содержания под стражей до последующего отсечения неживой головы вверялась Исе и его департаменту.

– Не хотят работать. Нет, не хотят... – вполголоса посокрушался он, зная, что посыльный непременно передаст начальству всё, что видел и слышал. – Иди, дорогой, – махнул он рукой на крутиковца и сказал уже совсем не слышно, исключительно себе: – Интересно... Интересно, куда они дели абракадабру...

 

***

Прежде чем допрыгнуть до родного полога, всё это время непрестанно манившего её свысока, абракидра окинула взглядом этот мир, мир людей, в который не вернётся уже никогда. Совсем не похожий на Абру, он был вовсе не таким опасным и странным, каким получался из подсказки.

Она чувствовала то, что во многих мирах определяют как счастье. Предназначение выполнено. Её возвращение будет славным. Одно из семян, спящих в её родной кочке, наверняка уже проснулось и проросло, прямо и радостно она посмотрит на юный росток, победно помашет мешочком добытого красного порошка и чудесных красных обломков.

Порошок ей дали просто так, ей даже не пришлось ничего говорить. Она стояла на тюремном дворе, всё ещё не зная, как ей быть, когда появились наделённые властью люди, испытали различные эмоции, и один из них сказал, что «такие штуки приходят за ржой – а потом сразу уходят», что «ржавый бак за столовкой крошится уже весь, накроши ей по-быстрому!». Потом ещё немного ожидания, смотрения, как человек добывает ржу, удивления, что не такая уж она и красная (но такая прекрасная!) – и цель достигнута.

Абракидре понравилось её путешествие и люди. Она хорошо в них разобралась.

Сынок нежити был удивительно честен и справедлив. Он не стал скрывать от сородичей важную информацию, не задумываясь, указал на то, на что должен был указать, поступил так, как предписывали соображения всеобщей безопасности и пользы. Это потребовало от него так много сил, что он устал, упал и отдыхал, не подавая никаких признаков сознания и жизни.

Нежить сильно расстроилась, что сорвался договор. Ей было очень грустно. Абракидра это видела, и она не в обиде.

Люди в Крутиках, что дали ей ржу, поняли, как это ей необходимо, и помогли.

Властный человек в Ли-нейном тоже бы помог, но точное соблюдение договора для него превыше всего, как и должно быть.

Если, занырнув в трясину, она сохранит хотя бы половину самосознания, она будет вспоминать, вечно вспоминать такой далёкий и такой близкий мир людей.

 

***

– Что же это опять наши щёчки горят? Что же эта несъедуха к нам привязалась?

Баля приложила к пухлой щёчке Картаваши тряпочку, смоченную в отваре череды.

Картаваше хочется эту тряпочку скинуть, но Баля грозит ему пальцем и, чтобы отвлечь, начинает громко петь, хлопая в ладоши:

 

Тетерев на току!

Разгони мою тоску!

Начинай-ка токовать,

Чтобы мне не тосковать!

 

В открытую настежь по случаю жары дверь забредает... щенок.

– Это ещё что? Ты-то ещё откуда? Кыш, кыш!

Щенок тявкает, не то огрызаясь, не то здороваясь. Спина и загривок у него в репьях, да так забавно налипли – полосками. Прямо как матрос! В кухню направился. – Эй, Матрос, туда нельзя! Эй!..

– Эй, нежить. Просыпайся давай! Всю дорогу спала и сейчас вон тоже... Может, она уже того, упокоилась неупокойница? Хватит спать, тебе говорю! Спит и всё тут... Эй, эй, просыпайся!


Оцените прочитанное:  12345 (Ещё не оценивался)
Загрузка...