Екатерина Латинник

Яхве

То, насколько причудливо произошедшее, даже меня – непосредственного участника и свидетеля этих событий – заставляет усомниться в их подлинности. Случившееся со мной и Ваней, помогавшим мне в изысканиях, но нашедшим лишь ужасающую кончину, невольно заставляет усомниться в положении высшего существа, царя природы, на которое себя поставил столь высокомерно и опрометчиво человек, ибо – убедился я – существуют силы более могущественные и великие – а вместе с тем невообразимые – чем всё людское племя вместе взятое. И никак я не ожидал, что моя рабочая экспедиция – казалось бы, такая же, как и многие иные предыдущие – обернётся подобным открытием, которого я предпочёл бы никогда не совершать.

Я реставратор со стажем: на тот момент мы уже лет десять с моей командой (небольшой, но полной энтузиазма) путешествовали по стране, исследуя традиционное деревянное зодчество и трудясь на благо восстановления подобного наследия. Что-то у нас да получалось, и в село в глубине сибирских лесов под примечательным и говорящим названием Помиранье я отправился со своим инженером Ваней, полный уверенности в наших силах. С этим селом меня связывал не только отстранённый интерес историка-искусствоведа, но и определённый личный опыт: моя прабабка жила там, и лет до пяти я отправлялся туда на лето, даром что едва ли я запомнил нечто определённое с тех времён. Лишь невообразимый страх перед бесконечностью тайги, словно живой, дикой и чуждой человеку, который я, повзрослев, оправдал детским воображением, развившимся на почве прабабкиных историй о духах, древних языческих богах, чудовищах, живущих среди больших разлапистых хвой, в скрытых норах и позабытых дуплах, рассказываемых, на деле, дабы я не пошёл в чащобу и не потерялся. Узнав же, что чудом сохранившаяся старообрядческая церковь XVII века требует ремонта, я ухватился за этот шанс.

Раньше ни моя бабушка, ни мой отец, рассорившиеся с прабабушкой как-то внезапно, по непонятной мне причине, заставившей их до сих пор отзываться о ней и Помиранье с плохо скрываемой ненавистью, не дозволяли мне даже мысли вернуться, в том числе и на прабабкины похороны. А уже когда я вырос, приобрёл самостоятельность и заинтересовался историей, в том числе и семейной, то выяснилось, что село ныне стояло заброшенным – так, по крайней мере, нехотя сказал мне отец, и так писали в Интернете, где я также узнал о церкви, увиденной туристом, случайно заехавшим в те края и написавшим об этом пост.

Сам я, будучи маленьким, кажется, никогда церковь эту не посещал: родители это не одобряли. Но одним из немногих воспоминаний из раннего детства была прабабка, сухая, прожившая почти сто лет, сгорбленная, во всём чёрном и с каким-то странным взглядом, медлительно уходившая на службы – единственное развлечение для неё и таких же дряхлых стариков, населявших Помиранье.

Так что, воспользовавшись моментом, мы отправились туда с первой проверкой, оценить состояние церкви. Путь этот бы откровенно не из лёгких: сначала от Москвы поездом, затем – на автобусе, а после – ещё несколько километров пешком, ибо дороги не было, как и связи, так что приходилось ориентироваться произвольно. От местных, каких вообще удавалось встретить, толку выходило не много: кто-то вообще не знал, где находилось такое село (или делал вид, что не знал); кто-то хмурился и неодобрительно отмахивался, а один бородатый грибник, встреченный дорогой, нервный и оборачивающийся на каждый звук из леса, и вовсе сказал со враждебностью:

-Не надо вам туда, коль вы честные люди.

Ваня над этим посмеялся – его всегда забавляли разного рода пустые суеверия – но мне, если честно, в тот момент стало не по себе, пускай я и постарался это скрыть. Прежние леса, тёмные в осенних сумерках – ибо, из-за уточнения дороги мы задержались – навевали воспоминания о прабабкиных сказках, и мне подумалось, что неудивительно, что мальчиком я верил в них: покачивания высоких ветвей на ветру делало из деревьев будто нечто живое и разумное или, по крайней мере, движимое какими-то осмысленными неведомыми силами. Однако даже если отбросить мифические предрассудки, страх перед тайгой всё же был оправдан: как верно заметил Ваня, потерявшись здесь, среди этих стволов, на земле, покрытой иголками и последней тёмно-зелёной растительностью, можно легко найти свой конец. И какой же злой иронией обернулась для Вани его разумная настороженность прозаичными пропажами, тогда как главное зло таилось далеко не в этом!

Мы прибыли в Помиранье, когда уже солнце село, в почти полной темноте, внушившей нам, если честно, немало беспокойства: мы не были подготовлены к ночёвке на природе. А, оказавшись наконец в селе, мы и не сразу поверили, что добрались, ибо всё здесь походило на нереальное видение древности, замершей глубоко во временах церковного раскола, словно стрекоза в смоле. Электричества не было, и лишь изредка в срубных домах, в их немногочисленных окнах, больше похожих на дыры, горели золотые огоньки свечей, едва-едва обозначая очертания составлявших единственную улицу жилищ, как потом выяснилось, низких, покосившихся, зачастую наполовину ушедших, осев, в землю, с гниющими деревянными стенами. Церковь же, к которой тянулась эта одна дорога, на их фоне казалась настоящей громадой, с крестом на округлом куполе, теряющемся среди крон деревьев.

Обрадовавшись тому, что нам удалось добраться до конечного места, мы и не сразу поняли: вопреки заверениям в полной заброшенности села, тут всё же кто-то да остался. Это было поразительно и причудливо, но радостно для нас в тот момент: идея иметь какие-никакие и всё же удобства прельщала больше наших планов воспользоваться заброшенном домом и устроить весь минимальный быт самостоятельно. Коротко посовещавшись между собой, мы решили постучать в первое же обитаемое жилище, что и поспешили сделать.

Долго никакого ответа не было. Ваня устало мялся, поправляя не самый лёгкий рюкзак на плечах, и я прекрасно его понимал, однако к испытаниям на выносливость мы привыкли, так что никто не жаловался. Только после третьего стука внутри дома послышались шаги и последующий – неожиданно для этих мест – молодой женский голос, вопрошавший:

-Кто там? Батюшка, это вы?

Мы представились привычным образом, готовые в случае надобности пуститься в пространные объяснения, ведь стоило признать, зачастую в столь отдалённых поселениях мало кто осознавал суть нашей работы и наших планов. Однако это, судя по всему, был не тот случай, или, по крайней мере, хозяйка дома отличалась определённым радушием: со скрипом открылся явно заржавевший замок, и из-за приоткрытой щели к нам обратилось необычайно красивое девичье личико, чуть овальное, с розовым полным ртом и пронзительным зелёным взглядом, который тут же принялся нас чутко и внимательно изучать с головы до пят, и мне – признаюсь ныне с невыносимыми отвращением и стыдом – стало тягуче-горячо от него. Её распущенные каштановые чуть вьющиеся волосы лежали на плечах, и тонкими руками она невольно прикрывала тело в белой старомодной сорочке, под которой намёками прорисовывалось притягательное юное тело: верно, она уже готовилась ко сну и не намеревалась принимать гостей. Стоя так, девушка прослушала наши объяснения и просьбу принять нас у себя. В тот момент мы оба желали этого не только от усталости: я видел, что и в глазах Вани, как и у меня, загорелась понятная заинтересованность.

-Конечно, – отозвалась, наконец, девушка, пропуская нас внутрь. – Проходите, конечно, тут ночами волки бегают.

За нашими спинами она вновь закрыла дверь и тут же засуетилась, готовя постели и извиняясь, что баня не затоплена, да и ужина почти не осталось, и вместе с тем задавая множество вопросов. Впрочем, мы в долгу не остались, и благодаря разговорчивости Вани удалось выяснить, что хозяйку дома звали Аня и что она дом наследовала от своей семьи, жившей тут с самого основания Помиранья сбежавшими из Москвы староверами. В тесной, пыльно-старой обстановке избы виделось нечто невыразимо знакомое, впрочем, мы оба повидали таких обиталищ, где сочетались дореволюционная мебель и советские ковры на стенах. Спальных мест имелось немного, потому Ане с трудом удалось их устроить: меня на печи, где она обычно спала, а Ваню на доисторическом скрипучем диване, сама же устроившись на полу. Мы попытались этому возразить, но девушка проявила такую настойчивость, что противостоять ей казалось невозможно. Усталые, мы быстро уснули, впрочем, спали беспокойно и неприятно – побеседовав с Ваней поутру, разбуженные петухами, мы выяснили, что нам обоим снились какие-то нехорошо волнующие сны, не кошмары, но нечто подобное, если не хуже. Об Ане – приготовившей завтрак и ушедшей по хозяйству в небольшой свой двор – мы не поминали, но многозначительные недомолвки, возникавшие, говорили сами за себя.

Я полагал, что мрачность Помиранья пройдёт с рассветом, когда ещё золотое солнце ярко осветит лес и дворы, однако день выдался мутно-пасмурным, благо, что дождь не шёл, и эта смурость наряду с непонятными тревожными снами, чьё содержание мы оба не могли припомнить, и видом упадничества села вызывало изначально какую-то антипатию к перспективе пробыть тут ещё несколько дней. Впрочем, то были глупости, на этом мы с Ваней быстро сошлись, и всё же он постоянно отпускал неуместные, хоть и – вынужден признать хотя бы про себя – правдивые комментарии об откровенном уродстве местных жителей: о неправильности, болезненности и недоразвитости черт их лиц, особенно контрастных по сравнению с немногочисленными молодыми людьми, включая и Аню, отличавшимися необычайной красой, которой ещё не коснулось вырождение, несомненно, вызванное близкородственными браками, понятными для этакой глуши.

Судя по чёрным характерным одеяниям, большая часть из этих молодых людей принадлежала, как ни странно, заинтересовавшей нас церкви: необычным это показалось, ибо в таких местах свет веры несли преимущественно старики, а не юноши, уезжавшие из сёл куда подальше из-за невозможности себя реализовать. Встретив по дороге одного из духовников, хмуроватого и будто бы настороженного, удивительно гладко бритого – что делало их лица ещё моложе, мало вязалось с образом типичного старообрядца и отличало всю местную братию – однако согласившегося поговорить о церкви. С ним я оставил Ваню, а сам пошёл, следуя совету каждого встречного, познакомиться с «батюшкой Яхве».

Церковь представляла собой оригинальный, сохранённый явно лишь стараниями селян представитель той церковной архитектуры XVII века, которая бытовала ещё до реформ Никона. Раскольники принесли её с собой в этот дикий край и тщательно воспроизвели, однако ж время и отсутствие продуманности в заботе о здании сделали своё дело, и дерево его стен полностью почернело, гния так же, как и всё вокруг, а часть декора отсутствовала, так что радовать глаз церковь не могла и выполняла исключительно практичные свои функции. Тем не менее было в ней что-то волнующее, правда, неприятно, и тогда я решил, что эта реакция вызвана впечатлением, которое неизменно влекли подобные запустение и заброшенность.

Изнутри обстановка была не лучше, хотя немногочленные старинные иконы – явное сокровище, достойное более умелой реставрации и хранения в музее – не могли не поражать. Помещение оказалось небольшим – иного и не требовалось – и потому стены, хранящие спёртый, характерно пахнущий воском и благовониями воздух, давили противно и тошнотворно. Ещё более гнетущее впечатление производил гроб, ставший для меня большой неожиданностью, в котором лежал юноша, судя по одеянию, бывший одним из служителей церкви; его лицо казалось воистину иконописным, ангельским, чарующим, несмотря на исходящий дух, трупный и вместе с тем отчего-то хвойный (я решил, что из хвойного дерева был сделан грубо сколоченный гроб), и некоторую восковую желтоватость кожи впалых щёк и покойно скрещенных на животе руках.

Но ещё более поразил меня вид молодого мужчины, сидевшего рядом с гробом, которого я и не сразу-то определил как того самого батюшку, ибо это было последнее, на кого он походил. Бледно-белые ладони его, контрастные с чёрной поповской рясой, держали необычайно древнюю и потрепанную книгу со стершимся названием. Его профиль с резными скулами показался мне вдруг самым прекрасным на всём свете, ибо, хоть и простой, он таил в себе нечто магическое, что разгадать мне предстояло, увы, лишь позже. От приглушённого и неяркого освещения, состоявшего из золотого солнца, проникающего сквозь узкие окна под потолком, да горящих свечей, в том положении его головы, полностью выбритой, глаз его не было видно, вокруг них пролегла от бровей и носа тень, напоминавшая невольно о черепе, и только блеск где-то в глубине опущенного взора и бьющаяся на виске жилка красили его жизнью.

Шаги мои раздались внезапно гулко, и потому поп обернулся на меня, неспешно, уверенно и по-своему изящно, с тем же закрыл книгу и отложил её, поднялся и едва заметно коснулся скрещенных ладоней положенного во гроб. На несколько мгновений, когда он подходил ко мне, его взгляд исподлобья, недружественный и грозный, приковал меня к месту, заставив потерять дар речи. Однако словно достаточно изучив меня – этот процесс ощущался физически, как если бы меня пронзили и вывернули наизнанку всеми внутренностями – он смягчился и даже улыбнулся, пускай и коротко, а оттого будто и нереально.

-Вы не местный, – произнёс утвердительно он, и голос его, чёткий и звенящий, как колокола, как хрустальная чаша, в которую налили холодной родниковой воды, неожиданно отразился от стен. – Чем могу помочь?

Ещё тогда я заметил, что было в нём нечто неправильное, несочетаемое, и даже в сане и одежде священника он казался грешником, а в каждом жесте его читалась феминность, непривычная для столь мужественного лица. Он волновал неприятно и вместе с тем тошнотворно-сладко, и пошевелиться под его цепким вниманием было невозможно, как было невозможно и солгать ему или отмолчаться. Благо, у меня и не было намерения скрывать свои планы, совсем наоборот, и я рассказал ему всё как на духу. Батюшка Яхве выслушал меня будто бы благосклонно, замерев недвижным изваянием драгоценного мрамора, и, стоило мне закончить, спокойно произнёс:

-Ваши намерения, несомненно, благие, Алексей, – я вздрогнул, ибо не говорил ему своего имени. – Но я не уверен, что этому селу нужно, как выразились, «развитие туризма». Мы всегда жили довольно закрыто, и я считаю, что пока достаточно и нашей собственной инициативы: я сам, знаете, вместе с моими товарищами пришли сюда, чтобы поддержать местное население. Как вы видите, для некоторых из нас это обернулось жертвами.

Он едва слышно выдохнул, подойдя к гробу. Полы его одежды всколыхнулись, и я с каким-то содроганием заметил, что он ходил босой, и его бледные стопы были испачканы уличной землёй. Склонившись над лежащим юношей, он прижал к чужой груди бледную ладонь с дугой той же грязи под ногтями, как я заметил с той же поднимающейся волной омерзения и ужаса. Его аккуратные розовые губы коснулись лба, на который, чуть золотясь, спадали пряди, и в этом жесте, на первый взгляд невинном, пускай и неожиданном, заключалось столько неправильного, нарушившего законы человеческой морали, что меня передёрнуло, несмотря на воистину магическую цепкость присутствия батюшки Яхве. Тот моментально, будто почувствовав эту реакцию спиной, обернулся и пронзил темнотой своего взора, откровенно недоброго, правда, лишь на мгновение. Затем он выпрямился, и голос его вновь отзвенел по церкви, вдруг наполнившейся холодным ветром, всколыхнувшим огоньки алтарных свечей:

-Его подстрелил какой-то грибник из деревни неподалёку. Вы не встречали никого подозрительного?

Во мне всплыла память о бородатом мужчине, которого мы встретили, о его нервозности и хмуром предостережении, однако озвучить это я не желал. Какой-то голос внутри, едва перебивающий резко ускорившийся стук сердца, подсказывал, что делать этого ни за что не должно. Только, судя по короткой усмешке попа, бросившей меня в холодный пот, этого и не требовалось, будто он сам прочёл мои мысли, и они вызвали у него приступ жестокого веселья.

-Что ж, – протянул медово-кедровым голосом батюшка, – пожалуйста, изучайте нашу церковь, делайте всё, что нужно, и потом, выслушав ваше предложение по реконструкции, я подумаю о согласии.

Он вернулся на своё место у гроба, вновь открыл книгу, едва заметным покровительственным жестом грациозной руки дав разрешение уходить и словно ставя точку в нашем коротком, сумбурном и причудливом разговоре. Это показалось мне огромнейшим облегчением, и из церкви я чуть ли не выбежал, не выскочил, ощущая тошноту и цепкую тревогу и старательно пожимая лопатками, будто стараясь избавиться от, как мне казалось, направленного в спину взгляда, наполненного эмоцией, которую я не сумел объяснить. Тогда-то ко мне и пришло в первый раз желание сбежать из Помиранья, как это сделали моя бабушка и мой отец, и как теперь я жалею, что не послушался доводов этого поселившегося тягостного сжатия в груди, этого старательного отторжения! Надо было уходить тогда же, с вещами или без, с Ваней – который не переживал ничего подобного или старательно не обращал на интуицию внимания – или без него, главное, уходить и не переживать, не узнавать того, что я пережил и узнал позже!

Однако, вернувшись в дом Ани, поговорив с ней – влекущей, расположенной, улыбчивой – и с Ваней, попытавшись воззвать к рациональному и объяснить свою неприязнь логично, я по итогу остался, и до самого вечера мы разрабатывали планы по реконструкции церкви. Нам было важно сохранить её оригинальный облик и как можно больше оригинальных материалов, однако с каждым проведённым в исследовании часом мы убеждались, что едва ли это представляется возможным, слишком уж ненадёжным выглядело чернеющее, как от заразы, дерево церковных стен, изъеденное жуками и разбухшее от столетий дождей. Ваня предлагал не мучиться с этим и просто перестроить церковь по оригинальным чертежам, однако мне приходила пугающая и, вроде бы, ничем не подкреплённая мысль, что батюшка Яхве этого не одобрит.

Заработались мы настолько, что закончили лишь когда к нам подошла недовольная Аня, с умилительным серьёзным пылом произнёсшая:

-Ужин на столе стынет, баня греется, а вы с бумажками своими копаетесь! Завтра всё закончите, а сейчас отдыхать надо.

Отказать ей, обладающей необъяснимыми – по крайней мере, тогда – женскими чарами, неизменно действующими на таких холостяков, как мы с Ваней, было невозможно. Потому мы поужинали скудными, но старательно сготовленными блюдами, и я первый отправился в баню, ощущая ревнивое и завистливое нежелание оставлять того, кого я считал своим другом – а потому никогда прежде не испытывал подобных побуждений – наедине с красивой девушкой. Так что мылся я быстро и успокоился лишь тогда, когда обнаружил Ваню праздно листающим семейный альбом, а Аню – готовящей постели.

-Ну что ж, – улыбнулся Ваня, поднимаясь и захлопывая шумно альбом. – Я пошёл! Если что, ложитесь, не ждите.

Хозяйка дома слабо улыбнулась ему и проводила взглядом, а я, оставшись с ней наедине, понял, что мелко дрожу от возбуждённого волнения, настолько поражала меня идея побыть с девушкой рядом.

Мы разговорились о том о сём. Я влез на печь, отворачиваясь и давая возможность Ане переодеться, ориентируясь на её смех – мы как раз разговорились о том, что у меня нет девушки, и селянка принялась подначивать меня почти кокетливо. То, что случилось дальше, я ныне не могу вспоминать без содрогания. Вдруг ощутив тёплую ладошку на плече и наперво подумав, что ей нужна какая-то помощь, я обернулся, но тут же замер, ибо она сидела на краешке печи, подогнув под себя одну ногу и свесив другую, абсолютно нагая. От её пышущего молодостью и здоровьем тела пахло молоком, влажными опавшими листьями и хозяйственным мылом из бани, и когда она склонилась ко мне ближе, сияя своими глазами, как изумрудами, её ещё чуть влажные волосы щекотали мне шею.

-Ты хочешь уехать, – шепнула она, едва заметно переходя на шипение. – Оставайся. Оставайся со мной, ты мне по нраву.

Она обвила меня своими руками, и я ответил ей тем же, позволяя тёплой мягкой плоти прижаться к себе. Что это был за вечер! Он и сейчас едва ли кажется мне реальным, но если тогда так можно было сказать в положительным ключе, то сейчас меня выворачивает представлять её горячие поцелуи, тихие вздохи и влажное нутро. Моментально я позабыл о Ване, который мог прийти с минуты на минуту, и об ужасающей церкви с гробом и невообразимым попом внутри. Остался лишь её чарующий шёпот и горящий взгляд, отказать которому было невозможно. Теперь я понимаю, что это был за морок!

Но тогда я уснул спокойно сразу же, едва сквозь сон увидев, как вернулся, покачиваясь из стороны в сторону, Ваня, и моментально погрузившись в те же неприятные и беспокойные сновидения, очертания которых, впрочем, я запомнил несравненно лучше, ибо сама их суть была столь шокирующе непозволительна и мерзостна, что позабыть подобное не представлялось возможным. Мне виделось, как в церкви в ночи, едва освещённый расставленными вокруг свечами, склонялся над гробом Яхве, покрывая лежащее в нём тело горячими поцелуями и распаляясь этим всё больше и больше перед тем, как забраться в деревянный ящик полностью и, подняв одежду и показав полную свою наготу под ней, потираясь и охая, вздымая искажённое экстазом лицо, довести себя до пика, в момент которого он, как дикий зверь, впился зубами в синеющий недвижный рот убитого юноши. Боже, дай мне хотя бы ночь заснуть, чтобы не вспоминать вновь этой погани в кошмарах, чтобы вычеркнуть из памяти этот противоестественный акт!

Наутро я ощущал себя разбитым, но обещание, данное в пылу страсти Ане, то и дело бросавшей испытующие взгляды, я считал разрушить ниже своей чести. Глупец! Тогда ещё была у меня возможность избежать худшего, однако вместо этого я и Ваня, не прекращавший почёсывать свою шею, пошли изучать церковь. Преодолеть отторжение стоило мне многого, однако я убеждался: дело было не в старинном здании, а в его неизменном обитателе, ибо батюшка Яхве, казалось, ночевал внутри, с самого раннего утра находясь внутри и читая громогласно, так что голос его звеняще лился из окон, над телом непонятные, доселе неслыханные мной молитвы, чарующе и одновременно ужасающе. Я не сомневался, что даже сквозь стены этот молодой мужчина видел каждый наш шаг и контролировал его. Это сбивало с мыслей, отвлекало, так что Ваня даже начал ругаться, что за ним, вообще-то, не водилось. Однажды я заметил, как к нам подошёл, выйдя из церкви – а ведь я не помню, чтобы он туда входил! – тот самый хмурый служитель, с которым Ваня говорил днём раньше, и одним взглядом повлёк моего спутника к себе в сторону. Они о чём-то поговорили и отправились в лес, заставив меня обеспокоиться, но Ваня перед уходом бросил, как всегда, легкомысленно, что он «на пять минуточек». И, действительно, вернулся он быстро, только бледный, как сама смерть, и рассеянный, так что теперь уже я вынужден был привлекать его внимание обратно к нашей работе.

В этот вечер я вновь уснул в объятиях Ани, и она всё сияла глазами и повторила, что последующий день будет великим. Я почти не слушал её, погружённый в какой-то туман и ощущая пульсацию крови во всех своих членах, особенно в тех местах, где – на тот момент неожиданно – глубоко покусала меня девушка, и следовало бы противиться этой расслабленной неге, которая погружала в сон – повторяющий предыдущий, но лишь с большим количеством отталкивающих подробностей, грязных движений Яхве, непонятных, безликих теней, припадочно дергающихся вокруг гроба, и проснулся я после этого в ночи в поту. Где-то за пределами избы выли волки, и к типичным ночным звукам прибавлялся ещё и неизвестный, будто бы переливающийся гул, окружавший, обступающий как сам лес. Я слышал, как ворочался и болезненно стонал сквозь дрёму Ваня, и теперь-то я осознаю, что же мучило его и, в конце концов, погубило!

Помиранье на следующей день действительно стало оживлённым, и местные жители все, как один, вывалили на улицу и накрыли огромный стол прямо перед церковью всевозможными и доступными для селян яствами. Аня объяснила это тем, что в честь воскресенья – которое и наступило – у них всегда проходили трапезы, и туда пригласили как гостей и нас. Ваня, пассивный, будто не выспавшийся, согласился, однако мне претила до горечи блевоты на корне языка сама мысль о том, чтобы разделить трапезу со всеми этими уродами и – что хуже всего – с батюшкой Яхве, сидевшим во главе стола и разливающим из пыльных бутылок, запечатанных сургучом и пахнущих ежевикой, вино. Как я надеюсь, что это было вино! Об одном я не сожалею сейчас – о своём решении не есть с ними, остаться голодным, но не пробовать пищу этих проклятых существ! Иначе я бы не смог уйти от них, теперь я знаю это точно.

Я остался в доме, понимая, что ни за что не приближусь к церкви, когда у неё вместе собралось, празднуя, всё село, да и без ушедшего к ним Вани работа была по большой части бессмысленна. Звуки пира заставляли меня необъяснимо и непроизвольно дрожать, и я принялся мерить шагами комнату, желая отвлечься, однако тёмные, разрозненные мысли метались в моей голове, и это было равнозначно невыносимо, как и обыкновенное ничегонеделанью. Потому я принялся изучать вещи Ани, считая себя имеющим определённое право делать это благодаря нашей связи.

О Боже! Что лучше: останься я в счастливом неведении или, как и случилось, обнаружь правду! Иногда мне кажется, что я предпочёл бы первое, но одно воспоминание о болезненных уродах Помиранья, порождённых нечистой инцестуальной связью, тут же переубеждает меня. Ибо, когда я принялся осматривать семейный альбом Ани, тот самый, что разглядывал в полном неведении и Ваня, я понял, что эта девушка, на которую с каждой страницей чёрно-белых картинок время накладывало всё больший отпечаток, была моей прабабкой!

Пусть меня обвинят в безумии после этих слов, я знаю, что видел, и осознание произошедшего заставило меня сначала замереть, а затем захотеть выдать крик, который я едва подавил в зародыше. Я стал сопоставлять скромные воспоминания своего детства с тем, что видел сейчас, надеясь убедиться в обратном – увы, все факты говорили сами за себя! Убранство её дома показалось мне знакомым, потому что это был наш дом, который когда-то я посещал каждое лето, и странный взгляд моей прабабки был столь же зелёным, да и имя – пускай и распространённое – они делили одно на двоих. Но что это была за чертовщина, что за морок?! Я вскочил и схватился за голову, не понимая абсолютно ничего, и только набатом в набухших висках билась мысль: что бы это ни значило, виноват был батюшка Яхве, являвшийся чем угодно, но не обладателем духовного сана!

Тогда я вновь понял: бежать, бежать, надо бежать. И в этот раз мне хватило мудрости – или безрассудства – это сделать, и, судорожно сложив самые нужные вещи, я как можно более незаметно выскочил из этого нечистого жилища и этого нечистого села, в лес, куда глаза глядят, избрав смерть от медведей, холода или голода, но только не проведение лишнего мгновения подле этих нелюдей.

Я долго бродил по тайге, пока сумерки не легли на землю, однако моё ожидание, что по сравнению с Помираньем лес будет благом, не оправдалось, и, покрывая очередной километр, я ощущал то же самое, что и при нахождении подле церкви – будто за мной всегда следил испытующий взгляд Яхве. Он был в завихрениях берёзовой коры, в бусинках глаз птиц, в сердцевинах последних цветов, и всё вокруг будто бы поворачивалось вслед мне. Да, тогда я и сам думал, что схожу с ума, однако мало что ощущалось реальнее этого необъяснимого чужого взора.

С наступлением темноты я стал осознавать, что мне стоило действовать разумнее и не сходить в панике с дороги, по которой мы пришли в село. Я шёл уже из последних сил, надеясь выбраться к какому-нибудь ещё населённому пункту, откуда смог бы спокойно отправиться домой и забыть всё, как страшный сон, но, казалось, деревья то расступались, давая мне дорогу всё дальше и дальше в необитаемые края, то смыкались, отрезая путь к цивилизации. Потому золотой свет среди лиственниц в наступающей ночи показался мне настоящим чудом, подарком свыше. И как рано я радовался, ведь, подойдя из последних сил ближе, я обнаружил, что вернулся в Помиранье, а свет исходил от церкви, вдруг, вопреки всем привычным законам сущего, сусально расписанной растениями, животными и птицами, да так искусно, пусть и непривычно – нигде не существует подобной манеры и подобного стиля – что человечество не знало и не узнает ничего столь же прекрасного. Здание сияло изнутри, и из него, не находя никаких пространственных преград, лилась музыка, какой никогда никто из людей не слыхал прежде, одновременно чарующая и отвращающая, мелодичная и негармоничная, вытягивающая все жилы, всю душу, заставляющая тело само изламываться и скользить в танце, так что желанию этому казалось невозможным противостоять, и основу этой музыки создавал голос Яхве, несущийся своим звенящим шёлком, как гром труб, сзывающих на Страшный Суд, как ветер, будоражащий вековечные деревья и принуждающий танцевать и их. Этот голос околдовывал так, что разум мой моментально помутнел, и, двигаясь в такт изломанной мелодии, я приблизился к дверям церкви и распахнул их, тяжёлые, словно полностью созданные из золота.

Представшая картина ужасающей, богомерзкой вакханалии навсегда отпечаталась внутри меня, хоть едва я в тот момент способен был трезво соображать. Голые адские туши уродов со всеми следами их болезней извивались в безумном, несдержанном танце рядом со столь же нагими немногочисленными притягательными образами юности, включавшими и Аню. Однако плоть тех, кто притворялся священниками, а ныне кружился с неведомыми музыкальными инструментами, сияла, плыла рябью, как мираж, и глаза их горели подземным пламенем, и ослепительнее всего светила вселяющая восторг и жуть фигура Яхве, распахнувшего свои руки, раскрывшего рот, из которого лилось его божественное и богохульное пение, кружившегося особенно неистово и неестественно, словно дирижирующего ходом всего хоровода, водимого вокруг гроба и лежащего в нём тела какого-то лесного бесформенного чудовища, заросшего мхами и шерстью, с одним лишь иконописным лицом, устроенном нелепо и неровно, словно маска, оставшаяся от прошлого облика. Несомненно, это был ритуал, причём ритуал религии нечеловеческой, той, что была старше людского рода, и сила его была столь велика, что никто не мог бы избежать его влияния, и я, не понимая, как, оказался также обнажённым среди этих бесовских плясок. Не я один оставался чужаком: будто пьяные или одурманенные, кружились под эту необъяснимую музыку Ваня и тот грибник, на которого мы наткнулись, стрелявший в лежавшее в гробу нечто, и все мы хлопали, топали и тянули слова языка, не похожего ни на один язык на Земле, мной – по счастью – ныне позабытые.

И с каждым кругом хоровод разгонялся быстрее, быстрее, как и мелодия, как пение Яхве, как движения его и остальных духов, демонов, старых богов или кем бы там ещё они ни были, и в этой скорости мы, простые люди, обречены были сбиваться с общего хода, заставляя селян скалить зубы, острые, жёлтые, волчьи, а Яхве – смеяться сквозь пение перезвоном родников, так легко и беззаботно, будто падающие и оббивающие до крови ноги, ничего не осознающие люди казались ему смешнее любой шутки. Внутри меня росло беспокойство, и оно, как я думаю теперь, и спасло меня в этом зверском логове. Я изо всех сил уцепился за него и не позволил музыке увлекать себя дальше, отчего удавалось держаться на ногах, и вскоре я понял, насколько верным это было решением: в один момент, когда Яхве, начиная очередной круг, невесомо-томно подскочил к телу повалившегося грибника, он вдруг засмеялся с новой силой, почти истерично и резким движением вцепился заострившимися пальцами в его грудь и одним движением разорвал мужчину, едва успевшего вскрикнуть, напополам. Он размазал по своему белому телу кровь и продолжал петь, однако мотив сменился. В нём всё сильнее и сильнее росло нечто, приводившее в сверлящее беспокойство меня и в исступление – селян, набросившихся на растерзанного смертного и принявшихся отрывать от него куски мяса и пожирать их с тошнотворной жадностью, обгладывая до самых костей. Я хотел кричать от ужаса, небывалого, неописуемого, однако язык не слушался меня, и я продолжал пение, едва сосредотачиваясь даже для того, чтобы не падать, ибо теперь я знал, что падение – смерть.

Увы, подобная же незавидная, болезненная судьба постигла и Ваню, нашедшего свой конец, когда Яхве своими руками порвал его надвое, с удовольствием почти сладострастным измазавшись в крови и всё глубже погружая своим пением в преисподнюю, манящую и страшащую. И теперь взор сияющих провалов его глаз устремился на меня, на розовых губах расплывалась предвкушающая улыбка, и тогда я вспомнил истории прабабки – той, из детства, а не обезумевшей, бесчеловечной девушки, кружившейся в первозданном танце вместе со всеми – о духах, которые танцевали ночи напролёт, желая измотать случайно попавшихся к ним людей, и с тем ещё больше уцепился за свой страх. Я танцевал, но не терял головы, держался за сознание изо всех сил, чтобы не дать мелодии погрузить в себя полностью, и так я всё больше замечал детали: то, как Яхве словно вытягивал силы, сияя всё ярче и ослепительней, из чужого экстаза, как льнули к нему соратники, более слабые, но имевшие, несомненно, ту же природу, и как весь хоровод во главе с монструозным лидером стал завихряться к гробу, где постепенно тело, будто пронзаемое всплесками электричества, начинало дёргаться, как если сама смерть была не властна над пением Яхве, чьё лицо искажалось сначала досадой, а потом и яростью, когда он осознавал, что не властен сделать из меня третью жертву. Но вместе с тем он наращивал усилия, и противиться становилось всё сложнее, особенно когда у самого гроба песнь приобрела соблазнительные, томные нотки, и потому сопровождающие движение дошли до откровенности и превращались в горячие ласки. И за этим... за этим то, как наклонился Яхве к постепенно оживающему телу, как исказилось беспокойством и любовью его лицо, как трепетно он дотронулся до иконописного лица, показалось почти трогательным и заслуживающим сочувствия. В этот момент, казалось, его уже не волновало ничего боле, ни сила, которой он обжирался, ни попытки меня сломить – лишь на резкой ноте дрогнула в последний раз музыка – он прижался ко рту напротив – невообразимый юноша вдруг распахнул глаза, оказавшиеся необычайно светлыми, ахнул в ласку чужих губ, вздрогнув, взорвавшись вдруг золотой вспышкой и скрыв свой исконный чудовищный облик за той же фата-морганой идеального юношеского тела –

И в этот момент я очнулся посреди леса, как затем выяснилось, в десяти километрах от Помиранья – настоящего, действительно вымершего и заброшенного, как выяснилось, когда туда заявились с проверкой полицейские, на которых пришлось надавить связями, чтобы они проверили, не осталось ли там костей моего друга. Меня самого спасатели нашли только через пару дней, по их воспоминаниям – я бредил и бормотал нечто непонятное и бессмысленное о Великом Духе Тайги и Четверых Его Приспешниках, охранявших эти леса с времён, когда человек не умел ходить, и требующих жертв своей светлости во имя сохранения самой жизни. Сам я этого не помню, да и не хотел бы помнить. Однако, как бы мой разум ни сопротивлялся, я не сомневаюсь, что тот, кто назвал себя Яхве, воистину являлся каким-то невообразимым, невиданным доселе божеством, тем самым древним богом, о котором рассказывала прабабка, Господь упокой её душу. Выяснять же, что на самом деле произошло в селе, отчего моя семья туда больше не ездила, я не собираюсь. Мне хватает объяснения, что это существо просто нашло вымершее поселение и обосновалось там, устроив себе все комфортные условия. Надеюсь, больше туда никого никогда не занесёт. Надеюсь – и прячу заряженное ружьё на тот случай, если я вновь услышу Его пение и не смогу сопротивляться, ибо лучше уже наложить руки, чем танцевать с ним.

 


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 1. Оценка: 5,00 из 5)
Загрузка...