Игорь Изборцев

Крючья, багры и прочее


Есть многое на свете, друг Горацио,
что и не снилось нашим мудрецам.
Уильям Шекспир

Федор Федорович любил не спеша прогуляться по старому городу и делал это весьма часто. Конечной целью его вечерних вояжей был Собор, а маршруты были разные, как правило, определяемые в последний момент и зависящие более от настроения. Некоторые улицы (а чаще, их отдельные фрагменты) были «веселыми» и по ним Федор Федорович прогуливался, когда был в бодром, оптимистическом расположении духа; были улицы «возвышенного слога» – меря шагами их мостовые, он размышлял о вечном, непреходящем, о небесном, здесь он бывал философом и учителем народа; но были улицы «унылые», где он грустил, где мечтал о чьей-нибудь участливой груди, к которой можно без опаски прильнуть и почерпнуть недостающих сил; еще была пара-тройка «меркантильных», где он сводил концы с концами и считал прибытки – в этом тоже иногда была необходимость; были и просто «серые», неизвестно для чего прорубленные в живой плоти старого города, и не живущие, и не умирающие, а так, выжидающие чего-то, в них ощущалась какая-то опасность, и здесь Федор Федорович всегда ускорял шаг, так как, увы, не оставалось возможности совершенно их миновать.

В тот вечер, он неспешно шел по Советской, бывшей Великолукской, от площади до площади он пересек несколько субъективных «зон души»: «серую», потом самую здесь длинную – «меркантильную» и, наконец, совсем короткую – «возвышенную».

О чем он думал? О том, что мог когда-то жениться и, возможно, завести, детей, но не женился... О том, что мог разбогатеть, но не разбогател... Что мог занять положение в обществе, но не занял... Почему? Почему? Почему? Вопросы маячили на прямом проспекте его памяти, но с ответами не встречались. И где же все, тревожился он? Наконец из того самого поворота, из зауголья, показался некто, несомненно из древних греков, в несвежей тунике, с грязными босыми ногами. В руках он держал развернутый свиток, на котором, по приближении, Федор Федорович прочитал: «Мудрец Синопский», инвентарный номер такой-то, после использования вернуть в места постоянного пребывания». Подписи не было.

Мудреца Синопского следовало о чем-то спросить. Но что спрашивать, Федор Федорович, определенно уже и не знал. Про женитьбу? Но причем тут этот античный любитель мышиной жизни? Ведь это он, как точно вспомнил Федор Федорович, позавидовал однажды мышиной простоте, не нуждающейся в подстилке, свете и мнимых наслаждениях. Это он, когда ему в каком-то доме не позволили плевать на пол, плюнул в лицо хозяина, объяснив, что не нашел места хуже, а когда оказался у двери, на которой было написано: «Да не внидет сюда ничто дурное», простодушно спросил у ее владельца: «А как же ты сам сюда входишь?». Чему можно было научиться у него – этого «безумствующего Сократа» – и после смерти пожелавшего лежать лицом вниз? Разве только без нужды носить с собой палку и суму?

О чем можно было его спрашивать? Где его ответ мог поставить точку? В вопросе женитьбы? Ну уж нет! В вопросе обуви? Дескать, в чем ходит немолодой солидный человек? Или в чем-то более глобальном, например, в его иждивенческой позиции и неприкрытом эгоизме? Или же малодушии, не желании признать собственную никчемность?

«Мясо несвежее сегодня завезли, взял костей, но для супа это и лучше» или «Купил ливерной колбаски, она вкуснее «Останкинской» если пожарить с луком и картошкой». А нет, чтобы просто признать, что ты банкрот, что нет у тебя лишней копейки, потому как заработать ее, лишнюю копейку, ты не способен? Трус... Позвольте, кто это сказал? Он сам, или этот синопский недомерок? Сам. Сам! Ибо его прямой проспект был пуст...

Федор Федорович уже подходил к третьей, прежде Торговой, площади и остановился на минуту напротив храма архангелов Михаила и Гавриила. Сквозь святые врата под шатровой колокольней смотрел он как выходят, открывая новые деревянные с крестами двери, люди после вечерней службы, как крестятся, обернувшись к востоку, как идут потом сквозь врата к нему навстречу и внезапно исчезают, словно распылившись на атомы в густой атмосфере вечернего города. Может быть действительно, размышлял Федор Федорович, они исчезают, как только покидают стены церкви, не выдерживая неудобоносимого бремени вечности, или же, те только из них, кто из страха или эгоизма не считает возможным брать на себя тяготы другого, ограничиваясь своей поклажей? Федор Федорович неспешно перекрестился и тут услышал нечто, созвучное своим теперешним мыслям:

– Блажени есте, егда поносят вам, и изженут, и рекут всяк зол глагол, на вы лжуще Мене ради...- причитал неизвестно кто дурашливым голоском.

Федор Федорович пригляделся... Огромного роста растрепанная бомжиха почем зря лупила маленького мужичка, почти утонувшего в накинутой на него, большой не по размеру, плащ-палатке. То, что выкрикивала бомжиха, оглашению не подлежит, а вот мужичек, неловко защищая голову руками, нервным фальцетом, воспевал:

– Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех...

Федор Федорович оценил ситуацию и понял, что шансов на победу у бедолаги нет, ну, ни каких. Отчего-то ему стало жаль страдальца и он решил вмешаться:

– Так, строгим голосом громко воскликнул он, – милиция уже прибыла, машина за углом стоит. Во! Целых два сержанта идут! Спасайся, кто может!

Бомжиха тут же подхватила лежащие на асфальте котомки и ускакала, что твой спринтер, в глубину дворов.

Мужиченка же отряхивался, как побывавший в луже воробей и тревожно глядел по сторонам.

– Да нет милиции, пошутил я, – успокоил его Федор Федорович.

Так он свели промеж себя знакомство. Выяснилось удивительное дело: Трофим Кузьмич – так отрекомендовал себя новый знакомец – временно проживал (он так и сказа – временно) в землянке, выкопанной где-то в глубине Орлецовского кладбища.

– Нас там таких немало, бедолаг! – охотно делился он подробностями своей жизни, неторопливо уплетая купленный ему Федором Федоровичем лаваш. – А что? До зимы там вполне комфортно и едой с могилок всегда можно разжиться. Чем не красота? А кое-кто и зимой умудряются там жить...

Был Трофим Кузьмич, как уже было сказано, очень невелик ростом, так что даже невысокому Федор Федоровичу едва доставал до подбородка. Имел он средней длины русые волосы, с еле заметной проседью и курчавую русую же бородку. Лицо его было округлое, чуть конопатое, с вздернутым уточкой носиком, а маленькие серо-голубые глазки временами хитровато выстреливали из-под выгоревших белесых бровей. Когда Трофим Кузьмич прищуривался и улыбался в бороду, то имел вид весьма лукавый, в остальное же время он выглядел совершеннейше невинно и простодушно, как странным образом, вдруг постаревший младенец. Эта его детскость, возможно, и привлекла внимание Федор Федоровича, который и сам, некоторым образом, оставался еще никак не желающим взрослеть ребенком. Но открывалось это у них по-разному. У Федор Федоровича это было внутренним его свойством, появляющимся в некоторых взаимоотношениях с внешним миром. У Трофима Кузьмича – чисто внешним, может быть, сродни мимикрии насекомых, защищающей от агрессии хищников. А вообще же, Трофим Кузьмич, как и его курчавая бородка, состоял весь из кудряшек и загогулин: всякие его мысль и слово, обращенные во вне, все равно, сделав в некотором удалении зигзаг, возвращались к нему же, чтобы каким-нибудь образом удовлетворить его простодушной корысти. Но была эта корысть совсем неглубокой, довольствующейся весьма малым и верно потому не вызывающей особого раздражения у окружающих, разве что у таких же у таких же неимущих, как и он сам.

Между тем, Трофим Кузьмич, успокоившись и придя в норму после полученной взбучки, вздохнул и, улыбнувшись, сказал:

– Блажени милостивии, яко ти помиловани будут. Благодарствуйте за помощь, рад был вас повидать.

После этих слов Федор Федоровичу захотелось купить какой-нибудь подарок для своего нового знакомца, но он постеснялся предложить и просто сказал:

—Позвольте, я вас немного провожу, вдруг опять пристанут ваши недоброжелатели.

– Пойдемте, – охотно согласился тот и предупредил: – Но живу я далеко, на кладбище в Орлецах, в землянке.

Последнее Федор Федорович пропустил мимо ушей. Некоторое время они шли молча.

– Вот так, с Божией помощью, и живем, – неожиданно высказался Трофим Кузьмич. Они находились в «меркантильном» месте у стеклянного куба ЦУМа, непрезентабельной унылой архитектуры. – А зачем живем? Для какой такой правды и истины? Зачем крест несем? Думаем ли, знаем ли?

Вопросы эти немного огорошили Федор Федоровича, но он как-то сразу понял, что это не философские экзерсисы, а рефлексия по поводу недавних событий у гастронома.

– Зачем хлеб едим? – продолжал меж тем несколько нервозно Трофим Кузьмич, – Зачем отнимаем у других, копим, обманываем, крадем? Или не умрем? Умрем! Все: и нищие побирушки, и богатеи, и разбойники, и растлители. Умрем и сгнием, с землей смешаемся. Но зачем тогда живем? Ведь не клопы, чай, люди! Значит, и не умрем совсем. Душой не умрем, только телом до часа судного. А будет суд, и спрошено будет тогда: зачем обижал, зачем разбойничал, зачем гнал слабого, зачем крал? А милостивым и терпеливым тогда будет блаженство. Вот так и будет! Согласны?

– Ваша концепция жизни мне понятна, уважаемый Трофим Кузьмич, – успокоительно ответил Федор Федорович. – Действительно, принцип эволюции теряет свой смысл, если то, к чему она стремилась, все равно уходит в небытие. Вы ставите вопрос, какова же цель, к которой стремится человечество, а следовательно, и весь космос? Где пик человеческого сознания? Где та точка или сфера, куда стремится поток, несущий с собою человеческие жизни? Где и в чем тот смысл, к которому стремится человеческая мысль? Представляется, что мировой процесс либо безсмыслен, либо он имеет смысл и тогда этот смысл должен быть великим и вечным. Если у бытия есть смысл, то он должен быть великой всепобеждающей силой, способной создать нечто совершенное, могущее стать вечным... Что же это самое совершеннейшее, неохватно могучее, придающее всему смысл, как не Творец всего сущего Бог? Христианство, на мой взгляд, наиболее разумно говорит о смысле всей истории. Повторю вслед за богословами, что венец творения – человек – имеет смысл только если он потенциально безсмертен и реально становится безсмертным. Если есть воскресение, тогда есть и смысл. Только воскресение человека к Вечной жизни дает смысл всему космическому процессу.

– О космосе я говорить не мастак, чай не космонавт, но вот по кладбищу хожу каждый Божий день, и каждый же Божий день оно прирастает новыми насельниками: когда пятью, а когда и десятью. Разные они – бедные, богатые, добрые, злые, бомжи, на вроде меня – разные, но в землю одну кладутся, рядышком. И я скоро туда и, простите, верно, и вы. Я уж и успокоился почти совсем, как стал жить рядом с погостом, примирился, а то ведь такой был шибутной! Не дай Бог! Господь нам всем судья, всем. А я и здесь малый и на много не замахиваюсь, и там, за гробом малым довольствоваться буду, лишь бы не осудил Судия Праведный. А издали могилки все одинаковые кажутся, а вблизи, ан нет! Рассмотришь: кто-то с крестиком в руках пошел в мир иной, а кто-то со звездой во лбу, а на некоторых печать стоит – не будет им покоя на том свете, нет. Глядишь иной раз: с камня вурдалак сущий смотрит, а под его харей, будто попранный им, святой образ выбит, или еще хуже – прямо с земли святой лик глядит. Безумие просто. Они и при жизни все святое топтали ногами, и после смерти как бы продолжают, а тем, кто для них ставят такие печати и невдомек, что Господь их таким безумием карает за грехи – они думают, что красиво это и божественно...

 

* * *

 

Вскоре Трофим Кузьмич познакомил Федора Федоровича с обитателями орлецовских землянок и даже уговорил его придти в ночное. Так назывались ночные посиделки у костра за разговором, чаем или чем-то покрепче.

Та ночь, в которую Федор Федорович созрел для такого визита, выдалась теплая и звездная. У костра сидели с десяток (не считая его самого и Трофима Кузьмича) странных граждан неоднозначной наружности: кто-то был в военном кителе и едва не генеральской фуражке, кто-то в белом халате врача, кто-то в монашеском подряснике, а один – в шляпе, профессорских очках и даже с портфелем. Он так и звался – профессор. Человек в военном френче отзывался на имя Костик-офицер. А белый халат был Иваном Теофедринычем. Прочих Федор Федорович запомнил плохо.

Костерок высвечивал фантасмагоричные лица, превратившиеся от причудливой игры теней в какие-то нечеловеческие маски. Однако звучащие здесь слова и речи Федору Федоровичу были вполне понятны.

– Всегда, во все времена Церковь увлекала за собой человечество, оставаясь главным авторитетом для всех сословий, включая царствующих особ, – говорил профессор, – это правило, были исключения, но от них мы и пришли к сегодняшней печальной картине. Ныне современное человечество влечется другими силами, которые перестали быть христианскими и, вообще, религиозными...

– Прикрой шарманку, профессор, – оборвал лекцию Иван Теофедриныч, – пусть вон лучше Костик свою байку расскажет, все веселее будет.

Все, включая Трофима Кузьмича, одобрительно закивали.

Костик-офицер не заставил себя упрашивать.

– Это кладбище, – он со значительным видом поправил генеральскую фуражку. Здесь чего только не бывает. Вот однажды со мной случилась экая закавыка. Я, известное дело, выпил с соседом Егорычем. Ну, не то, чтобы много, но подходяще, около литра. Потом, вроде как, пивка добавил.

– Это ты, брат, напрасно, – посочувствовал ему Теофедриныч, – такой ерш и бегемота свалит.

– Бегемота не знаю, – продолжал Костик, – а я на время точно отключился. Когда немного в соображение пришел, вижу, что стою во вторых Орлецах на центральной дороге. Чувствую, что должна быть ночь, потому как, когда пили, темнело, а сейчас вокруг светло, хмуро, будто утро и перед дождем. Ну, думаю, закавыка, допился – уже и первого света дождался. А сам иду. Слышу, вдруг, в стороне неподалеку гомон какой-то. Гляжу: народ стоит. Еще ближе подхожу, но с опаской: вроде и светло вокруг, но жутко, и ни шороха, ни звука, будто вымерло, только эти голоса, да еще стук какой-то – вроде как копают. Гляжу: точно, могилу роют. Вот закавыка, да там же лежит кто-то? Ну да! Вспоминаю: огромный валун черного гранита, виденный не раз. На валуне этом, как его, закавыка, ну, новый русский в полроста, не помню имя, стриженный такой бобром с квадратной челюстью, а рядом икона красивая выбита. Я еще сомневался, куда власти смотрят, думал: рядком этот стриженный и Чудотворец Николай – будто друзья какие? Смех. Иного зароют и забудут где, а этого как на доску почета: мол, лучшие люди города и области. Ну, думаю, закавыка, куда там еще рыть, или забыли положить чего? Я уж и страхи оставил, совсем близко подошел. Люди, конечно, вокруг странные стоят: плащи черные с капюшонами, лиц невидно совсем – верно, дождя боятся. А вот уже и закончили копать. Слышу, скрип и скрежет: вроде как гвозди забитые вытягивают. Потом двое в плащах склоняются над ямой, начинают там шерудить баграми и вроде как тащат что-то. Мать честная! И впрямь, выволакивают наверх мертвеца и крючьями его прочь от могилы. А тот, вот ведь закавыка, вроде как и живой: дергается и мордой синюшной кривит. Никак, думаю, живого закопали? Да нет же, узнаю – это тот, с портрета на валуне, его бычий загривок, не спутаешь. Но ведь больше года лежит, не смог бы он, живой, так долго... А кто-то уже зарывает могилу, да так быстро, что вот уже и холмик готов, и камень на нем, и цветы даже... А того так и тянут крючьями куда-то, а сами идут процессией по главной дороге в конец вторых Орлецов. Вот ведь закавыка, слышу, дудки какие-то играют на английский манер, и что-то поют не по-нашему. Я иду назади всех. Куда ж, думаю, идут, так до самых Гоголей дойдем? Но тут вижу, голова процессии стала скрываться в туннеле каком-то. Откуда? Сроду тут ни чего не было! Но, гляжу, правда – огромная дыра в земле и дорога уходит прямо туда. Все уже почти зашли, этого затащили, и мне никак не остановиться: все иду и иду. Вдруг, последний из процессии обернулся и зыркнул на меня глазами из-под капюшона, будто обжог и обморозил разом. Огонь в них какой-то, но не такой, как вот в костре этом, а жуткий. Вот ведь закавыка! Я застыл, оборвалось у меня сердце от страха, последнее, что подумал: умираю, – и отключился... А очнулся уже здесь, на этом конце старых Орлецов, у выхода в деревню нашу. Полная ночь, темно, а я лежу, значит, на траве и ничего – живой. Вот такая закавыка! Сон, явь или белая горячка – не знаю. А могила та целая стоит, приезжают туда часто на «Мерседесах», поминают, цветы кладут. А кому? Может там и нет никого?

– С такого ерша и не такое увидишь, – со знанием дела прокомментировал Теофедриныч.

А Федор Федорович едва не крикнул: «Я же говорил, я же знал, что некоторых уводят, а могилы пустые...» Но вовремя вспомнил, что никому ничего не говорил, а просто подумал однажды сам про себя, сидя под березой или рябинкой.

– Да галлюцинация, алкогольный психоз, – вставил свое слово профессор, – знавал я одного членкора, так он долго бегал по Москве от шефа Берлинского гестапо группенфюрера Мюллера, потом скрывался у Штирлица, а выдал его врачам, как он утверждал в клинике, перерожденец пастор Шлаг.

Далее Федор Федорович слушать не стал. Он откланялся и побрел под утреннюю зорьку домой, где ждали его две таблетка аспирина и загодя разобранная постель. Он шел и думал, про крючья, багры и прочее. Прежде он про них лишь догадывался, а теперь знал доподлинно...


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 1. Оценка: 1,00 из 5)
Загрузка...



Оцените прочитанное:  12345 (Ещё не оценивался)
Загрузка...