Цветы на запястьях

У неё на запястьях росли цветы. Настоящие. Серовато-мшистое разнотравье с мелкими малахитовыми соцветиями в тон глаз. Они поднимались от запястий вверх по венам к локтевому сгибу и дальше не росли.

В детстве Эда любила нюхать свои цветы. Зарывалась носом по переносицу, вдыхала душно-туевый аромат и пропадала на долгие часы. Ей грезились голые люди, что ходили по влажной траве, держась за руки. Запахи и стебли цветов воображаемых людей сплетались в пряные косы.

Ни у кого из живых Эда таких цветов не видела. Сначала это настораживало, после — заставило возненавидеть собственные. Отчасти из-за школьной подруги, отчасти из-за них всех, бесцветных.

— Врёшь. Покажи. Ни за что не поверю! — требовательно ударило в уши.

Эда показала.

— А если там заведутся пауки? И будут плести свои противные паутины?

Ничего страшнее паутины с иссыхающими трупиками мух Эда не знала.

Её ужаснули слова подруги, но сильнее ужаснул понедельник, когда Эда пришла в школу и поняла, что теперь про её цветы знает весь класс.

Они смеялись. Все они. Бездонные ульи ртов прыскали кашляющим хохотом.

Эде хотелось бежать. Зарыться куда-нибудь... В цветы. И больше не возвращаться.

В той, другой школе Эда отгородилась от бесцветных сразу. Она носила длинные рукава, а летом обматывала запястья до локтей эластичными бинтами на манер напульсников у теннисистов. Для большей убедительности она даже записалась на тренировки. Боялась, правда, что ракетка окажется неподъёмной и что сама не сумеет перебросить мяч через сетку. Однако теннис дался Эде легко. Только не слишком увлёк. Эда любила рисовать. Всё тех же голых людей с цветами. Прятала свои работы в Зашкафье, чтобы никто не обнаружил, но однажды не нашла их там. Наверное, мама наткнулась на рисунки и молча избавилась от стыдного. Эда стеснялась спросить. Ведь если спрашивать про рисунки, придётся что-то говорить про голых людей. К такому Эда готова не была.

В эти дни она словно провалилась в колодец. Холодный, сырой, склизкий. Эда как будто испачкалась в своей же пошлости. Ходила с колодцем вокруг головы, никого не слышала и не понимала. Прежде, когда Эда жила наедине со своим извращенством, оно не казалось таким уж гадким. По правде, не казалось гадким совсем. Вычерчивая контуры голых тел, округлостей и изгибов, пальцы Эды дрожали, ощущая запретность, но вместе с тем дрожь была сладкой и даже эйфоричной. Она растекалась вверх по венам. Маленькие соски Эды набухали, царапая ткань футболки, а в трусиках становилось мокро.

После пропавших рисунков Эда старательно гнала мысли о стыдном. Как о пауках. Но было ещё кое-что, чего Эда боялась. Это пришло во сне. Эда проснулась тогда в поту с измятыми на запястьях цветами, и долго гладила их, выправляя лепестки. Она даже плакала. Эде приснилось, что кто-то состриг её цветы до самой кожи, но потом они проросли заново, — правда, не наружу, а внутрь. Растения тянулись вдоль вен, заставляя кожу бугриться. Покалывали изнутри. А ещё они говорили. Нашёптывали ей всякие гнусности, и Эда должна была подчиняться. Цветы будто управляли ею. Они принуждали брать в руки кисти и протыкать глаза одноклассникам. Сначала им, а потом и другим бесцветным — всем, кого встречала на улице. Из глаз людей текли чёрные ручьи слёз, прыскали на Эду. И эту грязь безглазых людей, попадающую на кожу, всасывали цветы. Питались ею, разрастаясь внутри тела, как гигантская грибница.

— Нет, нет, я не хочу! — кричала Эда цветам, но те связали её волю изнутри.

Вскоре крик Эды превратился в жалобный писк, а после и вовсе потух. Цветы захватили сознание Эды. Эды в ней больше не осталось.

После сна Эда стала беречь цветы. Если раньше где-то на подкорке сознания могла прийти мысль о ножницах, то теперь выветрилась навсегда. Цветы нельзя было стричь. Иначе случится страшное.

А ещё Эда стала тише. Она и прежде-то не отсвечивала, а сейчас глядела на одноклассников с давящим чувством вины. Будто проткнутые кистями глаза были страшной реальностью, а не выдумкой из сна. Но рисовать Эда не бросила.

 

После школы поступила в университет. Ходила в старый корпус пешком через весь город. Тяжёлый этюдник оттягивал плечо, однако Эда напрочь игнорировала призывное постукивание трамваев. Город напоминал Эде её саму. Упакованный по самые запястья в стеклобетонные и кирпично-каменные толстовки, асфальтные дождевики мостовых, перебинтованные стальными рельсами, город будто стеснялся обнажить своё истинное нутро — случайно проглядывающее из-под камней живое: цветы, траву, кривенькие деревца в заброшенных скверах. Пробегая взглядом по этой неприглядной растительности, Эда радовалась. Словно мурашки счастья, она ощущала шевеление цветов под рукавами, что пытались выбиться на свет тоже.

— Тише, тише, — шептала Эда цветам.

А сама улыбалась.

 

Корпус, насквозь пропахший масляными красками, скипидаром и художниками, стал для Эды вторым домом. Он походил на многоярусный скворечник из Миядзаки с торчащими отовсюду коробками подсобок. Через окна мансарды студенты выбирались на полусгнившую крышу и, рискуя провалиться сквозь прорехи в шифере, лазали по разноуровневым пристройкам корпуса. Первокурсники — потому что отсюда можно было заглянуть в окна аудиторий старшекурсников, где под яркими софитами позировали обнажённые натурщицы. Старшекурсники — потому что нет ничего вкуснее прохладного пива на крыше.

Эда выбиралась вместе со всеми. Пиво она не любила, а натурщиц — да. Теперь можно было рисовать, не страшась осуждения. И Эда рисовала. Без устали. Одержимо. Пальцы снова дрожали, ведомые внутренними токами. Возможно, это были корни цветов. Эда не знала. Ей было всё равно. Она бегала за угол в «Ухо Ван Гога» за стаканом картонного кофе и возвращалась рисовать. Снова и снова. Ловила ресницами косые солнечные лучи, оглаживающие гипсовых венер с лаокоонами, и счастливо щурилась.

— Да, Эда, да... — шептали из-под рукавов цветы. — Нужно, чтобы линия цвела.

И Эда расцвечивала линии новыми гранями. Выплетала на холсте паутины, где-то уводя нити в туман и обрывая, где-то замешивая акцентно-звенящий клубок. Так она рисовала тела. И никто не догадывался, что эти хрупкие образы сплетены из незримых цветов. Сплетены цветами.

Когда Эда поднималась по лестнице с очередным стаканчиком кофе, взгляд блуждал по стенам с картинами в тяжёлых рамах. Эду провожали задумчивые дамы в парчовых платьях с длинными рукавами. Эда вглядывалась в таинственные полуулыбки натурщиц, стараясь разгадать, прятались ли под рукавами цветы или нет. Ведь если нет, то почему дамы, такие прекрасные и неземные, не позировали нагишом?

Однажды, закопавшись в мыслях о скрытых цветах, Эда ошиблась дверью. Из-за мольбертных парусов на неё воззрились пятикурсники. Скучающие и одновременно цепкие взгляды. Скучающие — оттого что софиты были выключены и место натурщицы пустовало, цепкие — оттого что таково свойство взглядов художников. Их не спутать ни с какими другими. В долю секунды они способны раздеть тебя, восхититься, мысленно нарисовать и тут же выкинуть, освободившись для нового объекта восхищения.

— Прост-тите, — сбивчиво пробубнила Эда.

Нащупала спасительную ручку двери, но открыть не успела. Локоть Эды схватила чья-то сильная и уверенная в своей силе рука.

Красивые мужские кисти, клетчатая рубашка с засученными рукавами. Чистая, бесцветная кожа.

— Эй, ты куда? — пряно-бархатный голос в ухо.

Эда подняла глаза.

Смеющийся взгляд цвета зелёного бутылочного стекла перебивала спадающая ржавая чёлка.

— Нам как раз нужна натурщица, — сказал пятикурсник, оценивающе разглядывая Эду.

— Простите?.. — выдавила Эда, потеряв способность находить иные слова.

Пятикурсник уже тащил её к тумбе с софитами.

— Не бойся, раздеваться не придётся. Мы просто сделаем пару набросков. Идёт? Кофе можешь держать. Смотри, эту руку поставь на пояс, а ногу сюда. Обопрись здесь. Свободнее. Удобно?

Эде было удобно, и всё же она чувствовала себя тряпичной куклой в руках проворного кукловода. Щелчок — в зрачки врезались две вспышки софитов. Эда замерла, окаменела. Воздух вокруг окаменел тоже, её груди стало тяжело подниматься. Из-за десятков впившихся взглядов Эда стыдилась вдохнуть поглубже. Она чувствовала контуры своего тела, точно их оплетала колючая проволока. Никогда прежде Эда не оказывалась по ту, другую сторону мольберта. Десятки карандашей поочередно взмывали перед ней, измеряя её вдоль и поперёк, удерживая незримыми лесками вскинутых удочек. Эда была на крючке.

«Так глупо... Глупо. Зачем я... Согласилась? Почему... Почему не туда...» — Мысли носились где-то высоко, поверх черепной коробки, а ниже, ближе к животу и запястьям под грифельное шуршание по бумаге чьи-то вкрадчивые голоса шептали совсем другое:

«Красивая. Они знают, видят, рисуют тебя. Твою шею, волосы, бёдра».

Эда знала: нет ничего красивее женского тела. Но она знала больше: нет ничего красивее женского тела без одежды. Живот стянуло жгутом. Соски затвердели. Как хорошо, что кофта на несколько размеров больше, ткань плотная, толстая — не распознать. И как хорошо, что цветы надёжно скрыты рукавами.

Цветы!

Эду окатило кипятком. А вдруг эти зелёно-бутылочные рентгены заметят, поймут?! Станут срывать с неё одежду, чтобы посмеяться. Лицо покрылось багровыми пятнами. Ей захотелось выбежать из аудитории, скрыться ото всех глаз.

Мерное шуршание карандашей загустевало. Привычные студенческие шутки кололи напористей:

— У тебя есть мягкий карандаш?

— Не, у меня твёрдый. Хочешь потрогать?

Шёпот из-за мольбертов бил по ушам:

— Она первокурсница?

— Вроде.

— А ты в курсах, что художницы в койке — самые изобретательные партнёрши? Даже начинающие. Гы-ы.

Шорох голосов снаружи и внутри сплетался в змеиный клубок. Эда уже не могла различить, какие из фраз принадлежат пятикурсникам, какие — её цветам. А тут ещё клетчатая рубашка с красивыми мужскими руками снова замаячила перед глазами.

— Теперь опирайся вот так. Вес на это бедро. Ага?

Внезапно потеряв равновесие, Эда качнулась, и стакан с кофе выскользнул, опрокинулся на паркет.

— Ой! — Эда хотела было поднять, но стукнулась о лоб бесцветного: пятикурсник тоже нагнулся за стаканом.

Отпрыгнув, как ошпаренная кошка, Эда выбежала из аудитории. Прочь, прочь! Бесцветные есть бесцветные — пошлые, наглые, идиотские. Горло щипали слёзы — от неловкости, стыда, ушибленного лба и недопитого кофе.

 

С тех пор Эда обходила аудитории пятикурсников стороной, но именно с тех пор бесцветный с красивыми руками и ржавой чёлкой стал попадаться на каждом шагу. Всякий раз он весело приветствовал Эду, а подруги, с любопытством провожая старшекурсника взглядами, спрашивали: «Откуда ты его знаешь? Видела, как он на тебя посмотрел?».

 

В тот день Эда задержалась в корпусе допоздна. Она писала натюрморт. Сегодня ей позировали маска кондотьера Гаттамелаты и скромный пучок сухоцветов, обрамлённый тускло-сиреневой, в цвет оседающего под ливнем неба драпировкой.

По изломам крыш, точно по барабанной установке, колотил дождь. Это был единственный звук, который Эда допускала во время работы. Никакой музыки, никакой болтовни. Только дождь, Эда и линии. Дождь — это тоже штрихи. Мокрые, исчезающие.

— Ого. Вполне себе, — Эда узнала голос бесцветного из-за спины.

Фраза, адресованная холсту.

Эда обернулась, всем видом выказывая недовольство. Она не слышала, как бесцветный подкрался, и это злило. Но взгляд снова зацепился за красивые руки и будто потеплел.

— Что делаешь в субботу? — спросил бесцветный, разглядывая живопись Эды. — Погнали на пленэр?

Дальнейшего диалога Эда, хоть убей, не помнила. Бесцветный точно говорил что-то ещё, а она точно ему отвечала. Кажется, про осень. Или нет. Но в субботу, наперевес с этюдником, Эда ждала бесцветного в условленном месте.

«Это ведь не уловка? Мы точно на пленэр? А если нет?» — терзалась она, вспоминая плоские шутки старшекурсников.

«Если нет, у тебя с собой кисти», — шептали откуда-то изнутри тихие голоса, рисуя в голове Эды картины самозащиты. Сны с выколотыми глазами одноклассников снова резанули сознание. С каждой ночью сны проявлялись всё детальнее, всё ярче.

Сигнал чёрного Ленд Ровера заставил Эду вздрогнуть, выдернув наружу. Хлопок водительской двери — и бесцветный снова возник рядом с Эдой. Сильные руки непринуждённо подхватили её этюдник и сунули в багажник.

— А ты думала, мы пойдём пешком? — улыбнулся бесцветный в ответ на её удивлённый взгляд.

«Думала, на трамвае», — буркнула про себя Эда.

— Запрыгивай!

 

Дорога была долгой и красивой. Они ехали за город. Подёрнутый дыханием осени, лес был особенно хорош. На проносящиеся за окном пейзажи наслаивались воображаемые холсты Нестерова, отчего на душе Эды становилось светлее. Безмятежная, щемящая душу лиричность. Сумеет ли она так?..

Ленд Ровер петлял по бездорожью, пока не подобрался к сосновому бору.

Остановились у залива. Насквозь серебристого, с чернеющим на другом берегу лесом. Лес сползал в воду, и Эда смотрела на его тонущее, цепляющееся за поверхность отражение. В детстве Эда думала про осень всякое. Иногда ей казалось, что с последними опадающими листьями закончится и кислород, а иногда ей этого хотелось.

Сегодня Эда впервые писала мастихином. Бесцветный выдавил на палитру белила, охру, синий, краплак и всучил мастихин.

— Попробуешь? Представляешь, Айвазовский писал всего четырьмя цветами. Вот да, всё разнообразие оттенков — всего из четырёх тюбиков!

Эда ловко орудовала мастихином, словно родилась с этим умением. То же самое было с карандашами, кистями и даже теннисной ракеткой. Удивительно, какие бы инструменты ни попадали к ней в руки, вписывались, точно влитые, будто бы руками Эды водил кто-то иной.

Бесцветный писал за своим этюдником. Иногда подходил к Эде, но только для того, чтоб взглянуть на её работу.

— Ого. Достойно, — сказал он, встряхнув ржавой чёлкой. — Обычно все талдычат, что дальний план должен быть бледнее. Ну там, воздушная перспектива, все дела. А если он реально такой вот насыщенный?

Чернеющий на другом берегу лес был самым ярким пятном в её работе. А главное — это пятно было правдой.

— «Красиво не соврёшь — не расскажешь» — это не про тебя, — похвалил бесцветный её честность. — На просмотре, конечно, не заценят.

Эда улыбнулась. Её не волновали оценки. Они не про творчество.

Вскоре пошёл дождь. Эда обрадовалась заштрихованному водой дню. Только в дождь и должно писать осень. Однако бесцветный воодушевления Эды не разделял. Спрятав под капюшон ржавую чёлку, уговаривал перебраться в машину, мол, как раз успеют перекусить.

«Ржавчина боится воды», — шепнули Эде цветы.

— Ну что? Идёшь?

Эде было неловко. Она вообще не любила замкнутые пространства, когда в них помещался кто-либо, помимо неё самой. А здесь, несмотря на приличные размеры Ленд Ровера, замкнутость казалась слишком навязчивой.

Они сидели на заднем сидении слишком близко друг к другу. Эда чувствовала его запах, его дыхание. Следила за движениями красивых рук и опасалась, что они потянутся к ней. Украдкой поглядывала на мастихин, предусмотрительно прихваченный с собой, готовясь в любой момент дать отпор.

Но руки бесцветного не думали приближаться. Ни малейшего намёка на касание.

По крыше настукивал дождь. Скатывался по запотевшим стёклам их запечатанной капсулы. Под рукавами, беспокойно подрагивая, томились цветы. Но в какой-то момент в этом нечаянном заключении Эда уловила свою, особенную эстетику. Эстетику, перебитую дискомфортом незавершённости. Из-за бесцветного. Их дыхания соприкасались, смешивались, оседали на стекле близкими каплями, но на том их близость обрывалась.

Эда почувствовала раздражение. Она давно перестала искать глазами мастихин и как будто уже желала прикосновения. Хотя бы случайного, неловкого, но чтобы да.

Неужели он не ощущает то же томление, что и она? Ту же тягу. В этот момент Эда почти возненавидела бесцветного за его равнодушие к ней.

«Значит, он действительно позвал тебя писать пейзажи. И ты совсем не интересна ему как девушка. — Эда понимала, что так и есть. Но ей вдруг остро захотелось чего-то иного, чего-то большего. — А если бы была интересна... Как думаешь, что он подумал бы про твои цветы? Ужаснулся бы? Или... оценил? Он ведь художник. Художники странные. Они любят такое».

Мысль о том, что она готова раскрыть ему свои цветы, чтобы привлечь ими, показалась отвратительной. Замкнутое пространство давило. Это оно виновато во всех её мыслях и желаниях. На душе снова сделалось гадко.

— Пойдём. Дождь закончился, — объявил бесцветный и поспешил выпрыгнуть из машины.

В тот день он так и не тронул Эду. Было ли это равнодушием или продуманной тактикой для пробуждения тяги в ней самой — Эда не знала. Она терялась в догадках, но в конце концов успокоилась. Так было проще. Не придётся терзаться дилеммой с раскрытием тайны. В детстве она уже имела неосторожность показать цветы однокласснице. Больше Эда такую ошибку не совершит.

 

В следующий раз бесцветный застал Эду на крыше корпуса. Бесцеремонно поймал за руку и на глазах перешёптывающихся студентов увёл в «Ухо». Они ели мороженое. Эда не сводила с бесцветного затуманенных глаз, а в сознании колотился вопрос: «Теперь мы встречаемся? Вот так запросто?» Она всё ещё чувствовала на ладони его горячее и немного сухое прикосновение. Эда никогда не ходила ни с кем за руку.

— Хочу писать тебя, — признался бесцветный. — Всё время думаю об этом. Знаешь, ты сексуальная. Тебе кто-нибудь говорил это?

«Только мои цветы...» — откликнулась про себя Эда и почувствовала, как лепестки под рукавами затрепетали. Горячие струи поднимались вверх по стеблям, к головкам цветов.

Лицо Эды зарделось.

— Будешь позировать мне сегодня? — Бесцветный не ждал ответ, он и без того знал, что будет.

Вскоре Эда уже сидела на большом чёрном кубе натурщицы в той позе, какую сложил из неё бесцветный. Пальцы нервно цеплялись за рукава, пытаясь натянуть ткань до костяшек. Провёрнутый в замочной скважине ключ обрезал от мира снаружи, но сейчас замкнутость пространства не давила, окрашиваясь уютно-волнительными оттенками.

Бесцветный писал молча. За него говорил взгляд, говорили руки, вдохновенно взмывающие над холстом кисти. Художник то приближался к мольберту, то отступал, склоняя голову набок, замирая. А потом вдруг подался к Эде.

В этот миг вены на запястьях прыснули будоражащими токами. Её рот непроизвольно приоткрылся, готовый поймать горячее дыхание художника.

— Эда, — проронил бесцветный. — Ты должна раздеться.

Тело Эды трепетало.

Наступал тот самый миг, когда она должна была открыться. Довериться.

— Я... я не могу, — выдавила Эда.

Обезоруживающая улыбка напротив.

— Конечно можешь.

Сильные красивые руки уже ходили по телу Эды, высвобождая её из одежд. Сейчас он увидит цветы... Сейчас. Цветы — это она сама, вывернутая наружу.

Сознание Эды плыло, словно проваливаясь в гущу кофейного сиропа. Эда хватала ртом воздух, податливым лепестком опустившись в бесцветные ладони. Художник мог делать с Эдой всё, что хотел. Его губы шептали какие-то слова, втапливая Эду глубже, в кофейный омут. Напористая плоть искала её сочащуюся влагу.

...

 

А потом Эда позировала. Ловила его восхищённый, пульсирующий одержимостью взгляд. Растрёпанная и смущённая, она пыталась разгадать природу его расширенных зрачков. Она ли сама виновница или откровение из цветов на запястьях?

Художник писал Эду почти месяц.

Поднимаясь по лестнице к аудитории, она затылком ощущала провожающие взгляды задумчивых дам, которые, наверное, мечтали оказаться на месте Эды, ведь их одежды не прятали никакой тайны. У Эды она была. Одна на двоих. Зелёно-бутылочные глаза не скрывали восторга. Однажды они поделятся секретом со всем миром. Но только тогда, когда картина будет завершена.

И лишь цветы на запястьях сопротивлялись. Они гневно впивались в кожу, царапали её, а ночью внушали кошмары. Эда видела чёрные тени, что вползали в комнату через окна и ныряли в открытые рты студентов, пожирая тех изнутри. Эда просыпалась в липком поту. Быть может, как сползающий в воду лес, цветочные сны были отражением желаний Эды, но она не хотела об этом думать, снова и снова заставляя цветы отражаться в зелёно-бутылочных глазах, обрамлённых ресничной ржавчиной.

 

К концу осени портрет был готов. Обнажённая Эда с живыми цветами на запястьях. Картина, пронизанная страстью, влечением с обеих сторон холста и, конечно, странной растительностью из кожи должна была стать сенсацией. Бесцветному предложили выставляться в галерее на Закатной, и это было весомо.

 

На открытие Эда пришла одна. Бесцветный не позвал её, не привёл за руку.

Цветы оказались правы.

Эда помнила его расширенные зрачки, его прерывистое дыхание, ладони, осязавшие каждый миллиметр её тела. А ещё она помнила, как блеск зелёного бутылочного стекла в его глазах вдруг потух, устремившись к своей Галатее на холсте.

 

Эда ходила на Закатную каждый день, закутавшись в шарф по макушку. Она не хотела, чтобы посетители узнали в ней музу. Обещала себе не возвращаться в галерею, но возвращалась опять. Эда смотрела на своё обнажённое тело, на свою обнажённую душу, и по щекам отчего-то бежала вода. Как дождь. Вода — это тоже штрихи. Только солёные.

«Нужно перестать приходить сюда», — убеждала себя Эда.

Нет смысла терзаться. Лелеять память о его прикосновениях. Заглядывать в озарённые глаза посетителей, вслушиваться в их восхищённый шёпот, пытаясь угадать, кто она для них: натюрморт или живой человек. Что подумали бы они, если бы увидели натурщицу живьём? Сочли бы уродкой? Смогли бы поверить, что цветы на запястьях — не фантазия художника, а её реальность? Реальность, которая ей ненавистна, а ему больше не нужна.

«Прочь! Прочь навсегда», — подгоняли Эду цветы.

«Да, навсегда...» — Эда двинулась к выходу.

У двери она споткнулась о взгляд незнакомки в кислотно-жёлтом шарфе. Огромные, в пол-лица глаза впились в Эду так, словно видели её насквозь вместе со спрятанными под одеждой цветами. Кажется, Эда уже встречала её здесь.

Большеглазая девушка подалась к Эде. Вопросительно взирала, но с губ не срывалось ни звука. Вместо слов незнакомка принялась отчаянно жестикулировать, а потом судорожно заскребла ручкой в блокноте.

Немая?

Она протянула Эде блокнотный лист.

«Это ты на картине?» — спрашивали буквы.

Внутри Эды всё оборвалось. Она тут же скомкала листок и сунула в карман. Почувствовала, как кровь прилила к лицу, как встопорщились под рукавами цветы. Откуда узнала? Как догадалась?

«У тебя правда на руках цветы?» — протянула та очередной листок.

Эда вырвала его из рук немой. Остервенело, зло. И тут же кинулась прочь. Немая узнала её. Узнала на картине. Наверное, лишившись возможности говорить, немые присматриваются к миру чутче, нежели все остальные.

«Больше ни ногой», — решила Эда.

К удивлению Эды немая догнала её на перекрёстке, всучивая новые бумажки.

— Уйди! Отстань от меня! — закричала Эда в лицо незнакомки.

Поймав в ответ сочувствующий взгляд, Эда разозлилась ещё больше. Неужели эта навязчивая дура в кислотном шарфе жалеет её? Или хочет дать знать, что понимает её, потому что находится в том же положении, что и Эда? Чёрта с два! Немых на Земле сотни тысяч. Эда такая — одна. Отвергнутая, одинокая. И никому не понять её чувств.

Эда выхватила из рук незнакомки бумажки и принялась рвать их, кидая в сырой воздух.

Немая беззвучно смотрела на Эду и, кажется, готова была расплакаться. Её руки потянулись к жёлто-кислотному шарфу на шее. Пока Эда рвала бумагу, немая разматывала шарф.

С опадающими белыми клочьями, с шеи незнакомки соскальзывал шарф, обнажая жаброподобные зевы. Они усеивали длинную шею, походящую на раненое дерево, искалеченное топором. Тонкие срезы топорщились, открывая чёрные полости. Внутри зевов что-то шевелилось.

В первое мгновение Эде почудилось, что оттуда хлынет кровь — почему-то чёрная, густая, — но вместо неё из отверстий взвились десятки насекомых. Жухло-охристый рой с жужжанием хлынул наружу. Насекомые застыли вокруг незнакомки пылевой завесой.

Внутри Эды всё сжалось. Сжалось и разлилось вибрирующими токами. Эда знала, что делать.

Она закатывала рукава. Закатывала выше локтей, обнажая запястья.

В воздух прыснуло серовато-мшистое разнотравье с мелкими малахитовыми соцветиями. Ещё никогда цветы Эды не открывались небу, не вдыхали осень, её промозглую сырость.

Охристый рой тут же устремился к цветам, и те потянулись к насекомым в ответном порыве. Кожу на запястьях Эды щекотали крылья, а по венам разливалась тихая радость.

Незнакомка поймала ладони Эды в свои. Её большие глаза улыбались. И Эда улыбалась им тоже. Она больше не была одна.

— Я так и ззззнала, — рассеивался жужжалистый призвук. — Ссссейчас покажжжу...

Жухлый рой взметнулся, выстраиваясь в объёмный портрет обнажённой Эды с цветами на запястьях. Эда смотрела на подрагивающую копию себя и едва сдерживала горестные слёзы.

— Ссссейчас на Ззззакатной ты, а раньшшше...

Очертания портрета сползались в новый образ: перед Эдой вырисовывалось обнажённое тело незнакомки с изуродованной зевами шеей. Сперва появилась немая незнакомка, а после её стали сменять другие образы, но Эда почти не видела их — мир застилали слёзы.

— Нассс большшше... Горазззздо большшше, чем ты думаешшшь. И всссе мы...

Эде не нуждалась продолжении. Она и так знала: все они открывались бесцветному, а он каждый раз выкидывал их из своей жизни.

 

 

В окна бил перечёркнутый дождём вечер. В этот вечер бесцветный писал новый портрет. Ему позировало хрупкое белёсое существо с длинными тонкими прядями и упругими бутонами грудей. Чистые запястья, почти прозрачная до белизны кожа.

Эда и её немая подруга стояли на крыше возле окна аудитории. Художник не смотрел в их сторону, пока стук распахнувшейся оконной рамы не заставил обернуться.

— Как вы?.. — Бесцветный не закончил вопрос.

Рой насекомых охристой тучей хлынул к художнику. Цветы Эды топорщились взъерошенными штрихами. В руках Эда сжимала кисти.

— Скорее! Дверь! — кинул бесцветный голой натурщице. — Ключи в двери! Быстрее же, открывай!

Обнажённая девушка грациозно соскользнула с чёрного куба. Бутоны её груди плавно колыхнулись и вдруг распались на десятки белых грибных шляпок, покачивающихся на тонких ножках, что прорастали из её девичьего тела. Отростки шевелились, неожиданно удлинялись, скручивались жгутами и распадались вновь, точно змеи.

Белёсая натурщица надвигалась на бесцветного со стороны двери, перегораживая путь к отступлению.

В открытое окно сыпал дождь.

Громкие косые штрихи сыпанули из глаз художника наперерез дождю.

...

 

Эда снова и снова прокручивала в голове план. Их слаженное трио, открытое накануне окно, громкие косые штрихи из глаз художника. Нет, она не станет этого делать. Она не пойдёт с немой в корпус. Это не то, чего хотела Эда, чего хотели её цветы.

Эда ткнулась носом в серовато-мшистое разнотравье, глубоко втянув ноздрями сладко-туевый аромат.

Запах. Сегодня он особенно нужный.

Эда бережно обматывала тряпицей кисти, укладывая рядом с красками, подрамником и палитрой. Стянула с вешалки плащ, перекинула через плечо тяжёлый этюдник и вышла в дождь. Сегодня Эда будет писать. Писать дождь и осень. Потому что её цветы — не просто натюрморт на холсте. Они настоящие. И умеют вести за собой кисти.


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 17. Оценка: 4,47 из 5)
Загрузка...