Алёна Сказкина

Охотник и лисица. История, рассказанная у ночного костра

Слухами да сказами земля полнится, и как талые воды по весне реку ищут, сказы те к кострам стекаются.

Летние ночи, молодые, бурные, от зари до зари празднуют, о сне забывая. Нагуляются парни и девушки, напляшутся до колотья в боку и ломоты в ногах, только и остается, что языками трепать — себя от скуки избавить, друзей поразвлечь да Хозяйку Леса потешить.

Не секрет ведь, бродит хранительница чащоб невидимая вокруг людского огня и слушает. Чья история-песня ей по нраву придется, наградит того щедро: полный кузовок грибов-ягод отсыплет, дровосеку делянку без гнили пошлет, охотнику — дичь редкую, а то и клад где разбойничий зарыт, подсказать может.

Полыхают костры, говорит молодость о том, что тревожит ее больше всего — о любви.

— ...Поцеловала то чудище краля наша, значит. И оборотилось оно добрым молодцем. Ибо доброе сердце и истинное чувство всякое, даже самое темное проклятие разрушить могут. Так-то вот!

Смеются все. Нынче ярмарка большая на селе, народу много понаехало и из соседних уделов тоже — шумно и тесно у огня, весело.

Рассказчик опустевшую кружку из бочонка до краев наполняет, дальше передает — девице лет шестнадцати. Кружка старая, со щербинкой, по боку надпись «в слове сила». Девка... как девка, обычная: чернявая, брови вразлет, коса до пояса, лентой темно-красной перевита. Платье дорожное, небогатое, но ладное, по фигуре. Затаились все, ждут. Что гостья пришлая расскажет — вдвойне интереснее. Порядок такой здесь заведен: у кого кружка — тому и слово.

Молчит девушка, потупившись. Только руки подрагивают: вино через край плещется да по пальцам стекает, на землю каплет.

— Твой черед! — напоминает сосед.

— Не приставай. Не видишь — не в настроении человече, — тянутся отнять чашу переходящую. — Не всем дано словом владеть.

Вздрагивает гостья, будто от сна пробуждаясь, поднимает испуганный взгляд, а чего больше боится — промолчать или заговорить перед всеми — непонятно. Но в глиняные бока вцепилась накрепко, не вырвать.

— Случилась тут одна история, — начинает она, осекается, торопливо глоток делает — для храбрости. — У князя, что Перелесьем сороковой год уж правит, дочка росла. Красавица, каких еще поискать надобно: не иначе без летавиц или иных духов в роду не обошлось. Всяк ее завидев, старик седовласый, муж ли зрелый, юнец гладколицый, влюблялся без памяти, а потому любой каприз ее готов был исполнить немедля.

— Истинная правда, — перебивает один из парней. — У тетки невестка служанкой какое-то время при княжеской дочке ходила. Братаниха и рассказывала. Позвала ее раз госпожа, тогда еще, прости Небожительница, соплячка десятилетняя, улыбнулась недобро: «Нынче вечером отец гостей принимает, а кобели-де на псарне не наряженные. Подготовь-ка их к торжественному ужину». Дальше, говорит, как в тумане все! Опамятовалась — напротив цепной пес скулит ошарашенный, зверюга полсажени ростом, в кружевах да розовых лентах. Визг стоял, едва витражи в часовне не посыпались! Братаниха-то с детства собак стращается!

— Ворожба какая-то! — слышится со всех сторон.

Ждет рассказчица, пока шум уляжется. Продолжает, уже увереннее.

— Разбаловалась девица сверх всякой меры, людей за куклы бессловесные считала: поиграет вдоволь и бросит, а то и сломать норовит. Князь долго терпел, но любому терпению конец рано или поздно настает. На семнадцатом ее году принимали в замке высокого гостя, знамо, зачем — насчет свадьбы сговаривались. Только обернулось дело не гуляниями праздничными, смертоубийством подлым.

Не плещется вино в чаше — не дрожат больше пальцы: только начать и требовалось, а дальше нужные слова сами пришли.

— Князь осерчал сильно. Хоть и души в дочери не чаял, сослал единственное дитя в лесной дом, от чужих глаз спрятанный, чтобы в тишине и одиночестве поразмыслила она над своим поведением, поискала благочестия, наследнице древнего рода приставшего. Но и тут девица не угомонилась. Чем уж насолила она хранительнице чащоб, людская молва умалчивает, но обрядила та княжну в лисью шкуру, в зверином облике век доживать.

— По каждому делу своя награда, — соглашается парень, что про красавицу и чудовище балакал. — Хорошая сказка.

Не трогай давний нарыв — болеть не будет. Тут бы и остановиться рассказчице, не упрямиться, пока чужая история со своей не переплелась. Но доколе трусости потакать можно?!

— То не сказка была. Присказка, — поправляет, решившись, гостья. — А сказка сейчас начнется, — хмурит брови, поджимает губы. — Как-то утром на исходе весны промчались кони по Перелесью: пыль из-под копыт столбом, бока в пене. Четверо верхом ехали, а пятого на аркане волоком...

 

***

 

— Совсем Сулем стыд потерял!

Голос у сестрицы Вольга Баюнки вольный, звонкий, на версту окрест над соседскими дворами разносится, стук кузнечных молотов, посрамленный, смолкает. Самое то для сказочницы, а болтушка из малой знатная, словно ее Небожительница красноречием и выдумкой одарила: пусть и десятый год всего девчонке пошел, уже к ночным кострам ее заманивают, а та и рада гутарить.

— Плотника жена говорила, что ей подруга рассказывала — незамужняя подруга да на лицо не дурна... — выразительно косится Баюнка на холостого брата. — Так вот та рассказывала, будто управитель...

Хмурится Вольг. А может, и не выйдет из малой ничего. Настоящий сказочник цену словам хорошо знает, каждое взвесит и в урочный час оживит, кому успокоение душе даруя, кому решимость. Потому-то их в народе и уважают, потому-то сама Хозяйка Леса к ним благосклонна. А эта, вишь, треплет небрежно и на ветер бросает — только бы языком чесать, а уж о чем неважно.

— ...тут парни твои намедни без тебя ворчали: коли не скрывался бы трус в белокаменных палатах, ему бы рыло начистили!

Мысль на иной путь встает, от дум бесплотных о грядущих делах к делам сегодняшним, насущным спускаясь. Не сидит безвылазно в крепости Сулем. Вчера, на ярмарке, что в Заречье каждый год со всего царствия купеческий люд привлекают, видел охотник мельком управителя или кого похожего. Тот тоже бывшего старшего ловчего заметил и аж затрясся — со злости, верно: знатно повздорили они в последний раз, не охолонулся за седмицу.

— Уж Никола, кузнецов сын, подлюке бы навалял. А я бы добавила!

Гневом горят раскосые глаза Баюнки. Огнем пылает шелковая лента в смоляных волосах — подарок Вольга, что принес он ей с торжищ.

— Ты языком-то мели да не забывайся, сказочница, — осаживает ловчий младшую сестру. — Это не твои чудны´е истории про то, как цесаревич всех злыднев победил и на крестьянской дочке женился. Знаешь же, что будет, если человек на благородного руку подымет?

— Ха! — смеется над предостережением неслух. — Благородного там одна кичка, которую Сулем выше колокольни задирает.

Может, и права Баюнка, но разве это меняет что-то? Старый князь в последнее время совсем плох стал. Подкосил его случай с дочерью полгода назад, захворал с горя, от дел отказался, троюродному племяннику Сулему управление полностью вверил.

Нынче вся власть в руках недоноска, и власть та не на благо пошла — ему и всем прочим. Вся гниль наружу полезла, а ведь как-то ладили раньше. Лучше бы пропащая дочка княжеская в права вступила. Пускай шепчут, что ведьма, небось перебесилась бы по молодости и образумилась: кровь не водица, а пращуры ее всегда по чести правили-рядили. Только кто он, Вольг, такой, чтобы решать, как лучше.

Видимо, дурак, раз не хуже сестры язык за зубами сдержать не сумел, отказал управителю, когда тот охоту на лис объявил. Мать уговаривала в ножки кланяться, хлопотать взять обратно на службу. Не пошел Вольг против совести, против приказа старого князя не пошел. Ничего, и без служивого довольствия проживет, лес прокормит.

— Я все болтаю и болтаю. Расскажи лучше ты, что на ярмарке было?..

Не успевает ответить Вольг. Несет эхо наперед ржание лошадей и стук копыт. Никак гонец из белокаменных палат с дурной вестью спешит? Странное время выбрал: полдень, весенняя страда в разгаре, люд весь в поле, опустела деревня — кому новое распоряжение Сулема слушать? Хмурится Вольг, Баюнку к обочине тянет. Если лиху путь уступить, глядишь, стороной проскачет.

Напрасная надежда. Останавливается против отряд, к плетню конями прижимает. За главного сам управитель, ничего не боится, стражей прикрывшись, наемной, ловчему незнакомой. Осматривает Сулем пустынные дворы, тянет в нехорошей улыбке маслянистые губы.

— Вольг... Давно не виделись.

— Чего надо? — заталкивает тот за спину сестру. На всякий случай.

— Дошел до князя слух, охотник, что ты народ баламутишь, на бунт подговариваешь, — машет свитком с печатью гербовой. — Приказ у меня, арестовать велено.

— Сам же и набрехал, поди? — ворчит под нос Баюнка.

— Дерзите? Это зря, — дает Сулем отмашку купленным шакалам. — Взять смутьяна. Княжий суд уж разберется, где ложь-умысел.

Господин земель справедлив и милосерден, лживым наветам не верит, только догадывается Вольг, не князь судить его будет. Приговор читает в чужих глазах, одного не понимает — за что? Ужели несколько вырвавшихся в запале слов гордыню чужую ранили, смертную обиду посеяли?

Бороться бы до конца, но куда одному против четверых, голыми руками против копий и стрел? Крутят запястья за спиной, заставляют на колени опуститься перед недругом. Исподлобья глядит Вольг.

— Век бы вас, змеюки, не видеть, — шипит в бессильном отчаянии отброшенная Баюнка. — И на вас управа найдется! За все свои грязные дела ответите!

— Не видеть, говоришь?

Смотрит Сулем на открытую дверь кузни, и в зрачках подлеца разгорается недобрый огонь. Шепчется, волнуется деревенский люд, привлеченный шумом. Старики и мальчишки. Кто полюбопытнее к свалке спешат, иные, поумнее, наоборот, за мужиками в поле. Только знает Вольг, не успеют.

— Слышали все, что дитя сказало? Кто еще в неокрепшем разуме семена скверны посеять мог? — в наигранной печали качает управитель головой. — А раз так, коль преступление и без того очевидно, зачем нам князя понапрасну тревожить? Тут все и порешим.

 

***

 

Лес суеты и шума не любит, к чужакам настороженно относится. Когда кто-то идет, затаиться-выждать предпочитает, понаблюдать, а там решить — открыться али нет?

Этим не откроется, чувствует лисица, под корнями хоронясь, потому как никого, окромя себя, слышать и видеть не желают, а еще — недоброе дело затевают. Четверо, путь клинка на наемной службе избравших, за приказом следуют. Породистый хорек, тот по своей воле здесь, черным торжеством губы улыбка кривит, незнакомая, непривычная — верно, не в лисице одной далекая осенняя ночь все порушила.

Последнего не ведут — тащат. Голова к земле никнет, волосы на макушке седыми колтунами, будто окатили водой сначала, а потом в дорожной пыли изваляли.

Наблюдает лисица. Стряхивают наемники безвольную «ношу». Пинает хорек пленника, шипит не хуже полоза.

— Хвастал ты, помнится, как-то перед князем, что леса наши тебе словно дом родной. Глаз острый, говорил, наметанный — стоит раз путь пройти, из дремучей чащобы тропку надежную отыщешь. Спор, кажется, предлагал. Считай, спор я принял. Сумеешь вернуться, так и быть, прощу измену.

Ни звука в ответ, словно душа тело уже покинула, пусть и чует лисица — живой. Сплевывают, уходят. Стихает треск валежника под сапогами, успокаивается лес, вновь птичьими переливами говорит.

Шевелится человек, приподнимается на локтях. Видно лисице лицо молодое, некогда привлекательное, ныне страшным ожогом изуродованное, что ровно по глазам лег. Встает калека неуверенно, идти пробует. Ноги как у пьяного или младенца годовалого заплетаются, на третьем же шаге падает. В нелепой попытке удержаться цепляется за осину, что под руку подвернулась, и все одно — на землю сползает. Впивается пальцами в обгоревшие веки, сам себе еще больший вред нанося, стонет-хрипит-воет.

Впрочем, что лисице дел до чужого горя? Что ей до людских бед? У нее и своих, лисьих, забот-хлопот предостаточно. Стежка заячья стынет, не поспешишь — без обеда останешься. Ход у норы обрушился — заново отрыть надобно. Ввечеру на тайном озере солнышко так приятно бока пригревает, золотом шубу расцвечивает, ветряной гребень шерстку гладит. А по первой звезде за соседней деревней костры жгут. Можно подползти незаметно, послушать, о чем сказывают, помечтать — и стыдно, и сладко.

Всхлипывает вслед, затихая, отчаяние.

Фыркает лисица, себя за глупость и малодушие кляня, что пути, однажды избранному, следовать не позволяют, возвращается. Свои раны зализывала не раз, может, и чужую боль усмирить получится.

 

***

 

Отступает жгучее пламя, сменяется ночью беспросветной, конца которой теперь уже и не будет. Мстя за непокорство, жестокую забаву ублюдок высокородный затеял: жизнь не любит калек, а лес — особенно. Заплутал Вольг среди тьмы, не отыщет спасения без чужой помощи, да и нужно ли оно ему, спасение? То опорой семье был, нынче обузой окажется, сгинет в чащобе — матери и сестрам проще.

Отступает жгучее пламя... под чужими прикосновениями. Пальцы хрупкое девичье запястье сдавливают. Спрашивает сипло:

— Кто здесь?

Молчание. Дрожь. Одумывается Вольг, отпускает: не по чести пугать того, кто на выручку явился. Шуршит прошлогодняя листва. Трещит ветка вдалеке.

Застращалась? Ушла?

Осыпаются минуты тихими шорохами. Нагретая кора со спиной теплом делится. Хвоей, свежестью и смолой дышит лес. Влажный мох проминается под пальцами, узловатые корешки из земли топорщатся. Соловьи заливаются, торжество жизни славя. Кукушка годам счет ведет, точно насмехаясь над тем, у кого под ногами могила разверзлась.

Встает Вольг, смириться так просто не способный. Говорят, упрямый — упрямство в беду ввергло, упрямство и ныне сдаться не позволяет. Идет, неуверенно, спотыкаясь, путь руками проверяя, сам не ведая куда.

Пальцев тепло касается, за собой тянет. Подчиняется. Пусть даже и дух лесной, пусть и заманивает в чащобу, откуда смертным возврата нет, все равно Вольгу: бела света ему не видать, а тьма, на смену пришедшая, милой никогда не будет.

Долго ли шагают, коротко, далеко ли, близко путь ложится, только заканчивается он у чужого порога. Скрипят петли, в лицо запахом пыли, трав и запустения веет — тем запахом, что бывает у строений не брошенных окончательно, но и не жилых. А вокруг листва по-прежнему плещет, птицы поют, стволы потрескивают. Окромя же ничего — ни собачьего лая, ни петухов кукареканья, ни голосов людских. Не в деревне, значит, в лесу они по-прежнему.

— Доброго здравия этому дому.

Снова молчание в ответ. Хоть слышит, не ушел неведомый друг. Поют половицы, ворчат горшки, гремит заслон у печи, шелестит ткань. Охотника настойчиво вглубь тянут, к лежаку подводят. В пальцы шершавые бока кружки кошкой тычутся. Пьет. Тьма враз гуще становится, в голове свинцовой тяжестью оседает.

В сон проваливаясь, слышит Вольг, как дверь захлопывается...

 

***

 

Молчат слушатели, потрясенные жестокостью Сулема. Треск костров да звон комарья тишину нарушает. Пляшет огонь, в языках пламени призраки прошлого. Молчит сказчица, пальцы до белизны чашку стиснули, глаза темнее ночной бездны, над головой простершейся, и смотрят в никуда — ничего вокруг не замечая.

— И что? Не искали даже? — жалобно спрашивает кто-то.

— Почему же? Искали, — отзывается неохотно гостья пришлая. — Долго искали, несмотря на запрет благородного. Не нашли. Видать, хранительница чащоб тропинки зачем-то спутала. Как по покойнику отмолили, оплакали. И забыть постарались — мертвому-то все равно, а живым о живых думать надобно. Управитель тоже на какое-то время присмирел, в крепости закрылся.

— А с Баюнкой что? Неужто подлец и ребенка не пощадил? — женщина спрашивает: им, женщинам, и положено о детях волноваться.

— Забрали Баюнку. Увезли в княжьи палаты.

Отворачивается сказочница от огня, на людей смотрит. От пронзительного взгляда ее, то ли мукой полного, то ли гневом, молкнут разговоры — время истории дальше течь.

— Сколько дней минуло, не ведомо...

 

***

 

Сколько дней минуло, не ведомо охотнику — что дни тому, чья жизнь в вечной ночи проходит?

Примирился Вольг с тьмой: многому заново учиться, словно ребенку несмышленому, пришлось — справился. Избу запомнил до последней пяди — от угла до угла ходит, не споткнувшись, скамей и полок не задевая. За любую работу хватается, с которой сладить способен, лишь бы в тягость не быть той, что опеку над пропащим на себя взяла.

Примирился, да не до конца. Лес, с малолетства другом бывший, коварным чужаком обернулся. Дом с узилищем Вольг временами путает — пусть не держат силой, тьма надежнейшим стражем с порога скалится: мой ты, охотник, никуда не денешься. Все ближе подбирается, с ума бессилием сводя, стоны и ругань с губ срывая. Зовет неверным эхом знакомых голосов, будто кто искать покойника до сих пор может. Иногда, боится Вольг, не выдержит он, шагнет за ворота, чтобы полностью во тьме той раствориться.

Но пока есть еще ниточка, что крепко-накрепко его к жизни привязывает. Сладкая отрада — ее приходы. Сладкая отрава. Кто она? Дух лесной, женщина из плоти и крови? Откуда взялась? И где бродит, когда его покидает? Даже имени не знает Вольг — не единого слова от спасительницы не прозвучало. Видно, и ее злой рок стороной не обошел, отнял речь человеческую.

Рано ли, поздно ли скрипит дверь, сквозняки впуская. Оживает дом: шуршит березовый веник, потрескивает огонь в печи, бренчит посуда, подпевают половицы. И шорохи эти настоящий уют привносят, израненной душе успокоение даруя.

Говорит с ней Вольг, от молчания за время разлук уставая. О детстве голопятом рассказывает, о том, как на охоту в первый раз с отцом, еще живым тогда, ходил, и с тех пор лесные тропинки в сердце запали, о друзьях веселых, о проказливых сестренках младших. Чаще всего Баюнку вспоминает: в порядке ли?

Знает, слушает его внимательно. Представляет, как сидит она напротив, голову к плечу склонив, смотрит. Сбивается Вольг, когда чувствует, что жалеет. Изредка в ответ касаются рук робко чужие пальцы — поправляя, поддерживая, ободряя — и веет от тех прикосновений ласковым теплом, словно от солнца, и чудится охотнику, что и девушка сама точно солнце в весеннем небе — рыжая да синеглазая.

Ждет ее Вольг. Со стыдом ждет, потому как не пристало мужчине от женщины зависеть. С нетерпением и надеждой, ибо только ее присутствие голодную тьму прогоняет. Часы, что в одиночестве гнетущей вечностью тянутся, с ней мигом пролетают, песком сквозь пальцы просачиваются — рад бы счастье схватить, удержать да не получается.

Сколько дней минуло, неведомо охотнику. Но однажды выйдя на крыльцо, слышит он шелест листвы под ногами, да промозглый ветер пахнет сыростью и калиной, а значит, осень на порог ступила.

В очередной раз придя, надолго она задерживается: вместе двор к зиме прибирают, вместе за стол ужинать садятся, а потом, когда по обыкновению до ворот Вольг ее провожает, обнимает неожиданно смело, всем стройным телом прижимаясь, и не возражает, что он ее в дом обратно ведет.

Притворяется тьма на краткие часы союзником, ибо есть время, когда мир не глазам — рукам и голосу принадлежит. Шепчет, лаская щедро, слепой Вольг той, что солнце ему заменила.

— Слышишь ты меня, знаю. Слышишь. Пусть ответить не можешь. О том жалею, что лица твоего никогда не узреть мне, что женой назвать не посмею: лучшего ты достойна, чем с увечным в глуши век коротать. О том жалею... но сдержаться не могу. За доброту, что жизнь мою спасла. За пальцы твои теплые. Люблю тебя!

 

***

 

Из объятий желанных сбежав, идет лисица поутру на тайное озеро. Шкурку, словно шубку, на берегу скидывает, в воду ледяную уже девицей ныряет. По грудь заходит, холода не чувствуя, ложится на спину, в небо падая, шепчет:

— Ответь на мою молитву, матушка. Откликнись на просьбу, хранительница чащоб. Знаю, многое в твоей власти, многое исполнить можешь. Верни потерянное, исцели раны, даруй ему право вновь красками мира наслаждаться. Что угодно отдам взамен.

Рябью на воде, клочьями тумана, узорами облаков, солнце закрывших, трепетом опадающей листвы отвечает ей Хозяйка Леса.

— Радости не принесет тебе твое желание. Обретет свободу сокол, позабудет и про благодарность, и про обещания, что в горячке ночи шептал. А коль и нет, проклятие твое между вами стеной вырастет. Потому ты и слова лишнего сказать боишься. Оттого и молчишь, лисой безгласной обращаясь, когда чувства из груди на волю рвутся. Живите счастливо, любить и любимой быть — что еще надобно?

— Я и сейчас счастья не ведаю. Как мне радоваться счастью, если вижу: чахнет он день за днем, словно молодое дерево с подрубленными камнями? Как радоваться, коль страдают те, кто ему дорог? Так что пусть он уйдет, пусть без меня, но живет в полную силу. А я издали присмотрю: коли все ладно у него справится, так и мне хорошо.

Падают листья, бежит рябь по зеркальной глади. Облака тают, выглядывает солнце.

— Воля твоя, девочка. Просьба достойна, исполнена будет. Возьми воды из этого озера да омой ему лицо. Все вода унесет — и пыль, и пот, и пелену, что очи затянула.

 

***

 

В этот раз недолго Вольгу одному быть приходится. Не успели простыни остыть и сквозняки запах солнца из избы выветрить, снова скрипят полы под невесомыми шагами. Тянется охотник обнять, приласкать, на отпор натыкается. Ужели оскорбил чем-то вчера невольно?

Подчиняется Вольг растерянно, когда она на лавку его усаживает, в лоб целует — то ли благословляя, то ли прощаясь. Тревога сердце сдавливает.

Брызги ледяной воды обжигают щеки. Свет тьму на клочки рвет, болезненнее ножа по глазам режет.

Смаргивает Вольг невольные слезы, понимает... видит. Видит! Хватается за лавку, равновесие утратив. Окидывает взглядом комнату, где столько дней провел: полы дощатые, некрашеные, печь известкой беленая, в углу лежак, на окне занавеси в заплатах. Напротив него крупная лисица. Хвостом лапы обернуты, смотрит — а взгляд человеческий. Ждет.

Падает Вольг перед ней на колени.

— Ты ль моя спасительница? Любовь моя?

Отворачивается та, на дверь указывает, гоня прочь.

— Не уйду один. Знаю, иной облик тебе подвластен — не зверица лесная, человеческая дочерь намедни со мной ложе делила. Так отчего ж сегодня — сегодня, когда увидеть тебя, желанная, наконец могу — ты лицо прячешь?

Вздыхает рыжая тяжко. Миг — и на месте лисицы девица в меховую накидку кутается. Пряди — красное золото, кожа — белый шелк с искрами веснушек, глаза — синь небесная, утонуть легко.

Все слова враз утратив, только что и выдыхает Вольг.

— Дочь князя ты, Владилена, Хозяйкой Леса заколдованная!

Глаза долу опускает, в тени ресниц скрывая. Говорит. Голос — ручей журчит, птицы поют, колокольчики серебряные звенят, мелодия неземная. Слушать бы и слушать.

— Переврала людская молва, как обычно, все. Заколдованная, да по своей воле-то. Хозяйка Леса — мать духам лесным, а мне, значит, бабушкой приходится. У кого, как ни у нее, просить бедной дочери приюта-защиты было? Скажи, красивая я?

— Прекрасней солнца и звезд.

Тучи синеву заполоняют, словно не порадовать хотел, бранью площадной обложил.

— Не по мира законам людям и духам вместе быть, за грехи родителей их дитя расплата настигла. Проклята я, даже Хозяйка Леса с проклятием моим сладить не в силах: кто в глаза мне посмотрит — тот сам себя не вспомнит, одну меня в любовном угаре зреть будет, кто голос услышит — всякое слово приказом неоспоримым сочтет, волю собственную отбросив, — поднимает девушка очи, точно в душу охотнику да самого дна заглянуть хочет. — Скажи, любишь меня?

— Люблю.

Хрустальная роса на небесной лазури выступает.

— Благодарна тебе, пусть и больно это. Пусть и говоришь так, потому как колдовством коварным заворожен. А теперь уходи! — голос властной силой наливается, силой, мужчине приставшей, войска в бой вести. — Забудь о встрече нашей, о днях, вдвоем проведенных, о словах, что вчера шептал. Все забудь! Уходи! Живи свободно!

Кивает Вольг послушно, точь-в-точь болванчик ярмарочный. Дергается, встать силясь... притягивает девушку к себе, обнимая крепко. Лицом в шелк волос зарывается.

— Люблю, а значит, не уйду. Говоришь, приказу твоему противиться невозможно? А я останусь! Пусть прогоняешь, все равно останусь, потому как поодиночке не жить нам теперь, а маяться, потому как люблю тебя по-настоящему, и с чувством моим никакому проклятию не сладить.

 

***

 

Сколько дней минуло, не ведомо Баюнке — утратила она счет дням, слились те в один кошмар. Забрал ее зверь лютый, чудище беспощадное. Запер в палатах белокаменных, с друзьями и родными разлучив. Допытывался долго, о чем они с братом говорили, и кто еще с ними заодно. Баюнка ни жива ни мертва от страха и не против рассказать, да как расправу вспомнит — слезы ручьем текут. Только и твердит, что дурного не замышляли да прощения просит.

Бился-вился над ней зверь, угрозы сменяя посулами, да махнул рукой — что с дитя неразумного взять. Отдал ее вертоградарю в подмогу. А ему с девчонки какой прок? Ни деревья остричь той силенок не хватит, ни куст выкорчевать, ни яму вырыть. Засадил бирюк помощницу за рассаду и грядки — лишь бы под руку не лезла да господам глаза не мозолила.

Дни напролет трудится Баюнка в дальнем углу, людей других часами не видя. Да и видеть не хочет. Кто жалеет в глаза, за спиной шепчется: «Блаженная! Умом с горя тронулась!» Иных... боится иных Баюнка — доложат те чудищу темному, вспомнит оно о девчонке, вновь перед грозовые очи призовет.

Потому нынче и молчит она, слушает. Шепчут травы, щебечут птицы — говорит их голосами с девочкой хранительница леса. Успокаивает, жив Вольг вопреки людским пересудам: бросилась бы сестрица брату на выручку, да только хуже боится сделать. Проследит за ней чудище и сожрет Вольга. Всех сожрет!

Слушает внимательно Баюнка, а потому знает теперь тайну, врага погубить способную, да сломалось в сказочнице что-то. Солнце в безоблачном небе над головой сияет, весь мир радует. Только что Баюнке до всего мира, коль внутри тьма с каждым днем разрастается? Лишь откроет рот, правду сказать — горло намертво перехватывает, два слова с трудом связать может. Зверь как вживую перед глазами встает, скалится: ну же попробуй!

Имя зверю тому Сулем.

 

***

 

Шуршит осенний дождь по старой крыше избушки, шепчет ночной лес за окном, покой влюбленных оберегая. Отдыхают они, обнявшись, в сладкой истоме. Молчит Вольг, задумавшись, как все чаще бывает в последнее время. Прислушивается Владилена, догадываясь, что за мысли чело избранника ее омрачают.

— О родных тревожишься? Так вернись — не держу я.

— Ты жена моя — пусть не по людским законам венчаны, но перед небом и лесом. Пока ты здесь, значит, и дом мой тоже.

— Хоть навести, утешь. Я дождусь.

— Не верю я, не сдержит шакал слово. Коль узнают в белокаменных палатах, что я жив, не видать покоя не им, не нам, — смотрит требовательно Вольг на возлюбленную. — Это ты вернуться должна. Это твое княжество, не подлюки Сулема...

Касается Владилена пальцами его губ, останавливая.

— Знаю, обижен ты на кузена, простить не прошу. Не прощают подобное. Только ведь и я убийца, и на моих руках кровь невинная... Когда мое проклятье к беде привело, навсегда я от мира людей отреклась, в шкуру звериную облачилась, чтобы не снимать уже, никому вреда не причинить более. Да забыла при виде тебя о своих обетах...

Отворачивается Владилена, муку в тени ресниц пряча. Ругает себя беззвучно Вольг, что разговор пустой завел. Осыпаются минуты шелестом дождя. Тянется охотник приласкать, печаль, собственными словами вызванную, развеять. Не успевает.

— Припоминаю я, странно брат с тобой себя вел. Едва угадала, будто и не он был вовсе, а дух злобный его облик принял. Семь лет мы знакомы, и никогда родича таким не видела. За что Сулем тебя возненавидел?

— Думал, из мести за нежелание глупому приказу его подчиниться. Требовал управитель вопреки воле князя тебя изловить да домой привести.

Но сейчас понимаю — испугался. Видел я то, что видеть мне не полагалось: встречался благородный тайно с коробейником да подальше от знакомых место выбрал, явно не желая, чтоб о встрече той известно стало. Коробейник ларец Сулему передал, а тот в руках не удержал — выронил. Раскрылся от удара ларец, и склянки лекарские с порошками по земле раскатились. Управитель давай их заполошно собирать да оглядываться по сторонам — тут меня и заметил... Владилена?!

Впиваются пальцы в ладонь Вольга, опору выбитую словами ища.

— Уверен, что Сулем то был?

— Сомневался долго: в сумерках встреча состоялась, да расстояние немаленькое, да лицо тот отворачивал, да собственный разум возражал, про морок коварный твердил. Сама посуди, что за нужда бродить управителю одному вдалеке от белокаменных палат? Но язык тела — жесты, походка — он у каждого зверя свой, у человека тем более.

Отворачивается Владилена. О чем думает, догадаться не трудно — оправдание родичу ищет: что ошибся Вольг, перепутал в неверных сумерках; что покупал лекарство Сулем, а в одиночестве и тайно, так... Все сильнее дрожат тонкие девичьи пальцы. Накрывает Вольг их второй ладонью, подносит к губам, дует, как птенца согревая. Прижимается к нему Владилена, беззвучно плачет.

 

***

 

Забирает утро власть у ночи, разрывает солнце завесу туч, золото бликов по плетеному ковру раскидывает. Гудит ветер в вершинах сосен. Говорит Владилена, давнюю боль выплескивая, что иглой-занозой в сердце въелась, решимость ищет в дом вернуться, от которого, думала, навсегда отреклась.

— Я не сразу свое проклятие осознала, в детстве обычным ребенком по двору носилась... а подросла, расцветать начала, зашептались вокруг: «Красавица!» Лестно было, чего скрывать, скоро поняла, что тайную власть над людьми имею, любое слово мое они аки откровение небесное слушают. Поначалу нравилось, пользовалась, заставляя слуг и женихов, ко двору потянувшихся, капризам потакать... Только разве на поддельную монету настоящую удачу купишь? Быстро наскучила забава: в куклы играть детям пристало, мне же о муже мечталось — опоре, а не тряпке, о которую ноги вытереть. Женщина как вьюнок, ей плетень для счастья необходим.

Вздыхает, голову на плечо Вольга благодарно склоняет.

— Закрылась ото всех, с Сулемом дни напролет проводя — на него и на батюшку мое проклятие не действовало. Развлекал меня, утешал: «Значит, не встретила ты достойного». Другом его считала самым близким, надежным, ласковым... — хмурится синева, походя на осеннее небо за окном. — Приласкал так, вовек не забуду. Сама в том повинна: не приметила, как проклятие лазейку нашло, очаровало и брата тоже.

— То не чары были, поверь. Иное имя у чудовища, что душу управителя пожрало. Алчностью зовется: власти и богатства Сулем возжелал, твой же дар ему потребен, чтобы непокорных в узде держать.

— В ту ночь... — ежится.

— Не вспоминай.

Поджимает губы упрямо.

— Праматушка учила: если словам печаль вверить, унесут они ее безвозвратно. Не хочу, чтоб меж нами тайны оставались, — туманится синева тенями прошлого. — Явился в ту ночь Сулем, требовал женой его стать. Намекал не раз до этого, я хоть и отшучивалась, не против была — родичи мы, но дальние, а потому возможно это. Но тогда испугалась: лихорадка Сулема охватила, глаза точно у безумца блестели. Словно проклятие мое наконец-то брешь в его защите отыскало, и, как река, оковы плотины сбросившая, города рушит, совсем рассудка лишило.

Вздрагивает Владилена. Крепче объятия Вольга сжимаются, от любой беды оградить обещая.

— Дальше в тумане все. Вырвалась, из комнаты выбежала... Наверно, на помощь звала, слов не повторю, одна мысль в голове билась — чтоб исчезло чудовище, облик друга принявшее. Помню, сталь звенела. Помню, перетрусила, но уже за Сулема... Очнулась: пол в крови, тело между нами. У родича глаза испуганные-испуганные, трясется аки лист на ветру, шепчет: «Что мы наделали? Что ты наделала?!» Он же, сколько помню, драк избегал, оружие в руки взять боялся.

— Трус потому что, — сплевывает Вольг. — Одно и способен: обманом да подлостью других изводить.

Кивает Владилена медленно, соглашаясь.

— Только я ему поверила, что моя вина в случившемся. Решила, нет мне места среди людей. Умоляла его батюшке верным сыном стать, оплотом надежным. Обещал, клялся. Думала, не отступит — или как друг, или, пусть и стыдилась, как тот, кто под власть голоса моего чародейского попал. Велела отцу за меня покаяться, а сама сбежала в чащобы, жизнь лисицей беспечной избрав, память о прошлых годах, о злодеянии своем, отбросив.

Молниями сверкает синева.

— Слабость моя к одной беде уже привела, а нынче новое несчастье на пороге топчется. Прав ты, суженый, пора прекратить долга избегать: не смогла в зверином облике оставаться, значит, человеческая мне доля небесами определена. Значит, пора вернуться.

 

***

 

Догорают костры. Сонная тишина висит над полями.

— ...ввечеру по осени — закат багровыми красками небо залил — волки из леса вышли. Целая стая, матерые, крупные, псами обученными Вольгу повиновались. Явился ловчий аки дух мстительный, да не один, дочь княжескую за руку держа! Лицо чистое — от раны жуткой ни следа не осталось — брови хмуры, взгляд что у сокола хищный, на добычу нацеленный — и кто цель, вестимо. Среди люда тот еще переполох поднялся, дурачек местный и вовсе о конце времен заголосил.

— Неужто... растерзали деревню?

— До деревни ему и дела не было. Мимо стая прошла, к замку направляясь. Мужики покумекали да следом потянулись: первым кузнец — уж сильно-то он терзался, что расправу допустил, угроз управителя испугавшись, — а за ним и остальные.

— И что? Волки крепостные стены штурмом брали? — перебивает сосед, про чудовище балакавший.

— А и брать не пришлось: княжеская дочка пару слов страже сказала, ножкой гневно притопнула — ворота перед ней и открылись, знамо дело, настоящая хозяйка вернулась. Прямо к Сулему направились... Кто говорит, волки, с Вольгом пришедшие, благородного на куски растерзали, кто — что сам, ловчего увидав, от страха из окна выбросился и разбился о камни. Поделом. Он же, аспид, князя потравой извести собирался, чтобы Перелесьем завладеть.

— Так кто ж правит теперь?

— Старый князь и правит. Как хворь, ядом вызванная прошла, помолодел одномоментно на десяток лет. А вскоре, глядишь, дочь и зять бразды примут. Владилена, как ласково глянет, заговорит — всякий спор полюбовно разрешается. Вольг же науки на лету схватывает, что к людям, что к лесу с почетом относится — достойным владетелем будет.

— А Баюнка? — продолжают допытывать, не замечая, как бледнеет лицо чужеземки. — Стала она сказочницей-то?

— Стала... вроде как, — отвечает девушка после долгого молчания.

Заканчивается сказка. Сколько правды в ней, сколько — вымысла, кто разберет? О княжне действительно слухи разные нехорошие ходили, но в последние годы все тихо в Перелесье.

Заканчивается ночь — опоминаются парни и девушки, по домам спешат. Пустеет поляна, робкие птичьи трели тишину нарушают. Сидит Баюнка в одиночестве у потухшего кострища, улыбается и плачет одномоментно.

Вспоминает.

Как тошно было ей на чужое счастье смотреть — стыд душил за собственные слабость и трусость. Долгие разговоры с Владиленой: утешала та, убеждала, нет в случившемся вины девочки, просила не повторять ошибок самой княжны — не верила Баюнка. Сбежала в лесной скит в поисках покоя, да только от себя разве убежишь?

Слабеют пальцы. Падает кружка надписью вверх. «В слове сила». Несвоевременное, лживое, пустое вред непоправимый нанести может. Верное — к спасению приведет. Выдернула из сердца занозу, вытекла боль вместе со словами. Но что стоило Баюнке рассказать историю эту — одна хранительница чащоб и знает.

Улыбается Хозяйка Леса, наблюдая из-под сени деревьев. Станет ли сестра Вольга настоящей сказочницей, иную ли стезю изберет, все теперь будет хорошо! Странны судьбы, что Небожительница добрым людям рисует, извилисты порой, порой испытаний и тьмы коварной полны — но неизменно награда-счастье в конце ждет. Главное, во тьме себя не потерять.


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 4. Оценка: 4,75 из 5)
Загрузка...