Александр Конопкин

Колесница Фаэтона

Когда Зевс своей сверкающей молнией поразил колесницу Фаэтона, незадачливый возница упал в воды Эридана, где и сгинул навеки. Куски колесницы, словно брызги магмы, рассыпались по всему миру, затерялись, ушли в землю...

А наш Ми-8, взлетевший третьего января девяносто пятого с окраины Грозного, не разлетелся, он переломился пополам – кабина вдруг исчезла, а меня бросило вперёд, в открывшуюся пустоту. Каска глуховато шваркнула по острому краю корпуса, ноги почему-то оказались над головой, земля сделала оборот и, разинув пасть с неухоженными каменными зубами, принялась меня пережёвывать. Я помню, что упал на левое плечо, и всё, что было ниже него, вспыхнуло нестерпимым жаром. Я хотел собраться в комок, чтобы отпрыгнуть от земли, как мячик, но не смог. Ремешок под челюстью ослаб, сполз, зацепился за нос. Облако пыли – крупной, черно-бурой, отвратительно вонючей – упало на лицо, в глазах защипало. И вместо жара навалились холод и боль.

...

- Эй, солдатик! Просыпайся! – пахнущая хлоркой рука довольно чувствительно хлестнула по щеке. – Ну, давай! Открой глаза!

- Не хочу... Больно...

- Терпи!

- Не хочу...

- Я тебе дам «Не хочу»!

...

Я почти не помню первые дни после ранения. Я лежал грудью на подушке и видел в основном ноги подходивших ко мне медсестёр. Потом разглядывал грязный пол медборта, а потом очнулся в палате госпиталя в Екатеринбурге. Двадцать второго апреля – в день рождения Ленина – одна тысяча девятьсот девяносто пятого года меня выписали и отправили домой – по состоянию здоровья я был уволен в запас. Левая рука поднималась только до уровня плеча, полспины занимал лиловый шрам, мышцы вокруг которого сводило при смене погоды, перепадах давления или просто так, и мне казалось тогда, что сейчас я расползусь на волокна, как тряпка. Я насквозь пропитался запахами йода, фурацилина и казённой еды. И ещё у меня пропали сны, но, может, оно и к лучшему...

Под левой лопаткой засел остренький камешек сантиметра два длиной. Рентген его не показывал, а пальцами нащупать не мог ни один хирург. После третьей попытки я и говорить про него перестал, хотя ночами эта штуковина начинала шевелиться и мне казалось, что под кожу влили пару ложек скипидара.

Главврач лично вышел пожать мне руку на прощанье – по его прогнозам я должен был уехать домой в железном ящике как раз на Крещение. К счастью, он просчитался.

Дома меня ждали бабка и полная неизвестность.

С тех пор прошло двадцать лет. Я давно съехал из бабкиной однушки, купив квартиру на соседней улице. На жизнь себе и бабке зарабатывал как придётся. С голоду, конечно, не помирал, но и богатым меня назвать вряд ли у кого язык повернётся.

...

Полгода года назад (в середине марта) переехал к нам в подъезд новый жилец – ростом метра полтора, седой весь, морщинистый. Звали его Карл Фотте и был он, по его словам, из поволжских немцев. Бабка-то моя из Дрездена, и она сразу сказала, что не немец он. И не австрияк. И не еврей. Но, да и бог с ним, кто бы он ни был – жить он никому не мешал: не бузил, по ночам не шумел, денег у соседей не занимал.

Прихлёбывая по утрам кофе, я частенько видел в окно, как он выходит из подъезда, стоит возле лавочки и смотрит по сторонам – будто пытается понять место, в котором внезапно очутился. Мне казалось, что Карл – отставной наёмник, вернувшийся с очередной бессмысленной войны. У меня так же было после дембеля – я всё не мог поверить, что вот стою здесь и мне не надо ни оглядываться, ни вслушиваться в тишину, ни искать, куда я буду падать, если что-то вдруг случится. Бывало, он в подъезд возвращался, и я слышал, как через некоторое время негромко хлопала дверь на втором этаже. А бывало, будто на что-то решившись, шёл медленно в сторону остановки.

Одевался Фотте стильно. Куртка из дорогой гладко-матовой кожи, утянутая шнурком на талии, поверх куртки капюшон толстовки, обычно серого или темно-синего цвета. Поверх сапог с невысоким скошенным каблуком, сильно вытертые голубые джинсы почти в обтяжку. Еще бы шляпу с банданой и – вылитый ковбой из фильма. Он даже руку с полуоткрытой ладонью всегда у бедра держал, будто готовился револьвер из кобуры выхватить. У нас так инструктор по рукопашке ходил, только его это не спасло – пуля прилетела в затылок.

К концу апреля новый сосед стал пропадать – бывало дня два-три не видел его по утрам. А тут вдруг вечером столкнулись с ним на дорожке во дворе. Он улыбнулся, протянул руку:

- Здравствуйте, Саша.

Ладонь у него оказалась ладная, сильная. Он мою руку не отпустил, по спине хлопнул, к подъезду подтолкнул:

- Давайте не будем дорожку загораживать. Вы, я погляжу, что-то спросить хотели?

Не знаю, с чего он взял, что я хочу что-то спросить, но из вежливости подыграл ему:

- Да вот что-то не видно вас давно. Я переживать начал – не случилось ли чего?

- Полноте, всё хорошо, никуда я не пропал. У меня дача недалеко, вот там и обретаюсь. Порядок навожу в домике, грядки планирую. Ночую там же – печку истопил и тепло. Знаете, как приятно ночью землей пахнет... Знаете, какая нега в природе накануне мая...

- А...

- Можете не верить, но мне необычайно приятно, что кто-то за меня переживает. Вы сами-то как относитесь к огороду?

- Терпеть не могу! В детстве набатрачился, теперь меня туда не заманишь.

- Ну, не зарекайтесь. Вы еще молодой, а вот поживёте подольше... - Фотте многозначительно посмотрел на меня.

Я слушал, как он говорит, чувствовал тепло его руки, видел, как морщины на лице собираются веером, когда он улыбается и не мог понять, почему вдруг я вот так запросто стою с ним и мне интересно знать сколько стоят сваи для фундамента или машина навоза. Его речь успокаивала, но не усыпляла. Мне нравилась его едва уловимая картавинка, нравилось, как он чуточку потягивает гласные, но не как в Белгороде, а, скорее, как в Прибалтике. Нравилось, что он говорит не бытовой скороговоркой, а полными предложениями – будто хорошую книгу читает. И все эти старомодные «полноте» и «необычайно» ласкали ухо. Он говорил по-русски чисто, но как будто со всеми возможными акцентами сразу! Я бы не удивился, перейди он на английский или французский – для меня-слушателя ничего бы не изменилось. В какой-то момент мне показалось, что сейчас зацокают копыта, и Карл на двуколке отправится на другой конец города с дружеским визитом. Я запутался, какой сейчас век – девятнадцатый или двадцать первый? Этот человек будто жил вне времени и сам решал, какая эпоха вокруг, и все окружающие ему верили.

Сколько мы болтали? Минут пятнадцать, максимум – двадцать, но за это время я успел понять, что обрёл нового друга, как бы высокопарно это ни звучало. У нас не было общих интересов, нам даже говорить было, по сути, не о чем, но теперь я знал, что если вдруг прижмёт, я могу смело подняться на второй этаж и позвонить в квартиру сорок четыре – отказа мне не будет. И я не стал спрашивать, откуда он знает, что меня зовут Саша – мне было уже не интересно.

Летом мы виделись не слишком часто. Каждый раз он выныривал откуда-то из глубины двора как раз в тот момент, когда я выходил к подъезду. Мы тепло здоровались, но беседу не заводили; сейчас я думаю, мы оба понимали – ещё не время.

После госпиталя я пытался восстановить подвижность руки, но уже лет пять как забросил всякую лечебную физкультуру – толку от неё было чуть. Рука всё так же не поднималась выше плеча, а мышцы вокруг шрама после занятий ныли невыносимо. Но к концу июня я вдруг поймал себя на том, что могу почесать шею левой рукой! И камушек под лопаткой сидел тихо-тихо, только грелся чуть больше обычного.

Я так обрадовался внезапному «исцелению», что в середине августа решился купить машину – Мазду-323F, знаете такая с фарами, которые из капота поднимаются. Приехал к подъезду, а мужики аж домино оставили, подошли смотреть – машина-то необычная, ну и фары, конечно, всем нравились, я раз пять их прятал и поднимал. Да меня и самого эта игра развлекала. Пока суд да дело, смеркаться начало, и я было домой собрался, но тут во двор въехала «копейка». Цвет у неё был апельсиново-солнечный, но главное – она светилась изнутри, будто не машина едет, а настольная лампа. За рулём сидел Фотте. Припарковался около моей Мазды, из машины вышел, руку протянул – поздоровался, поздравил с покупкой. А я все никак глаз от его «копейки» отвести не могу – она и светится, и буквально душу греет. Не удержался, подошёл, ладонь на капот положил, а он – тёплый, гладкий и будто живой, будто дышит под пальцами. А Фотте смотрел на меня и улыбался.

Мужики про Мазду мою сразу забыли, обступили нас, принялись про «копейку» спрашивать – какого года, где хранил, сколько прошла... Карл обстоятельно рассказал, что машина не новая – восстановленная, в точности как с конвейера, даже резину оригинальную ему по особому заказу сварганили. Правда, двигатель и коробку поменяли, а то на родном движке ездить больно тоскливо – тысяча сто «кубиков» маловато, в потоке не удобно. Но я всё это краем уха слушал, а сам ходил вокруг его машины и не мог оторваться от тепла, которое, казалось, гладило меня по шее, по затылку и около сердца. И камешек мой в лопатку ткнулся, заворочался, улёгся поудобнее, будто в родной постели.

Я и не помню, как мы у Фотте на кухне оказались. Он раскладывал нарезанные огурцы и помидоры на тарелке, рубил сало крупными кривоватыми шматками, ломал хлеб и посыпал его солью. Потом достал из морозилки бутылку водки, налил, поднял рюмку: «Ну что же, Саша – с обновками нас!» Чокнулся вскользь с моей рюмкой и выпил одним глотком. Понюхал сало, кинул его в рот, отщипнул хлеб. Я выпил вслед за ним, хрустнул огурцом и наконец почувствовал, что магия, исходящая из его машины, начала отступать.

- Послушайте, - мы тогда ещё не перешли на «ты», - что за цвет у вашей машины? И почему мне так тепло от него?

- Да обычный цвет «охра золотистая». Просто кузов хорошо отполировали, согласитесь – как живой на ощупь?

Он врал и не краснел. Мы оба знали, что он врёт, и обоим было от этого неловко. Он налил ещё по одной, выпили за прямые дороги, потом – чтобы ездить без аварий, потом перешли на «ты». Кажется, мы больше не разговаривали, а просто наливали, озвучивали какой-нибудь дурацкий тост и пили – пили за его огненно-солнечную «копейку», но мне было совершенно не обидно.

Утром «копейки» у подъезда не оказалось. Да оно и правильно, потому что я боялся, что иначе мне придётся мазду свою продавать, так и не поездив на ней.

Эта «копейка» стала для меня символом чего-то недостижимого, своего рода идеалом, к которому можно и нужно стремиться, но достичь которого вряд ли удастся. Ох, как меня подмывало подойти, погладить ее скользкий бок, почувствовать кончиками пальцев тепло, но я держался. Глупо, правда? Глупо и безнадёжно по-детски – считать машину, пусть и кажущуюся самой прекрасной на свете, недостижимым и непостижимым идеалом... Кому скажешь – засмеют, но мне было плевать.

Ну а позавчера – двадцать первого сентября – в мою мазду, стоящую на обочине трассы, на всём ходу влетел КАМАЗ, гружённый песком. Я как раз из лесочка выходил, поправляя штаны. От машины осталось чуть-чуть – комок светло-голубого металла. Хорошо, что я всегда документы из машины забираю, а то... Водитель грузовика как узнал, что я водитель мазды и что я живой и здоровый, выразил облегчение через семиэтажную матерную конструкцию и начал осторожно расспрашивать, дорогая ли у меня была машина?

Домой я попал в половине одиннадцатого. Нервы внатяг, сил нет, да ещё замёрз до чёртиков – под вечер поднялся ветер и начал крапать дождь. Умылся, плюхнул на плиту кастрюлю с водой для пельменей и уставился в черноту за окном.

- Добрый вечер, Саша, – Карл вошёл в кухню. – У тебя дверь открыта была, я не стал звонить.

- Привет.

- Я слышал, ты в аварию попал, но я рад, что с тобой всё хорошо.

- Ну, не совсем хорошо – машины у меня теперь нет.

- Что за ерунда! Машина – это всего лишь вещь. Поверь, тебе быстро выплатят и страховку, и моральный ущерб.

- Ты ясновидящий, что ли?

- Нет, конечно. Но кое-что могу, – он улыбнулся. – Слушай, я знаю, тебе нравится моя машина. Собирайся!

- Куда? Я бы лучше выпил.

- Выпить всегда успеется. Поехали кататься!

Около подъезда мягко, вполнакала светилась «копейка». Он бросил мне ключи. Это сейчас у машины всего один ключ – и от замка зажигания, и от багажника. А вот у «копейки» два ключа, безо всяких пластмассовых нашлепок – чистый металл. Если их бросить, то в полете они начинают звенеть – нежно и слегка тревожно, будто опасаются, что их не поймают и придётся им валяться где-нибудь в пыли или грязи. Но я поймал и не глядя выбрал ключ от замка зажигания, потому что чувствовал – дверцы у машины не заперты.

Фотте сел справа, накинул ремень, открыл ветровое стекло и закурил. Никогда не видел его с сигаретой, но ему шло. Я завел двигатель и слегка замешкался, забыв, где включаются фары. Вывернув из двора, поехал неспешно в правом ряду, заново привыкая к кургузым сиденьям, подпирающим лопатки, к тонкому рулю, к слеповатой приборной доске, тугому сцеплению и не слишком хорошим тормозам. Я не знал куда ехать и целый час рыскал по спящим улицам, пока Карл не велел: «Саша, поворачивай на Московский проспект, мы едем на Оку».

Когда появилась цель, дело пошло веселее. Заехали на заправку, заодно купили в дорогу кофе и каких-то подозрительных пирожков. Ехать по трассе быстро я не решился – свет у «копейки» оказался не настроен: обочину было видно хорошо, а вот дорогу – нет.

Мы свернули на грунтовку, когда на востоке было уже жёлто. Фотте нервничал и подгонял, боясь пропустить момент появления солнца.

В месте, где мы выехали на высоченный берег, Ока завершала длинный поворот и текла точно на восток.

- Саша, выходи из машины. И пожалуйста, поторопись.

- Зачем?

- Сейчас узнаешь.

Мы подошли к кромке обрыва. Карл что-то бросил на землю и велел: «Подбери!» И видя, что я мешкаю, закричал: «Да скорее, чёрт тебя побери!» Вся его старорежимная учтивость исчезла.

Я поднял черный угловатый камень, небольшой, в кулак спрятать можно. Или это была деревяшка, но такая старая, что уже превратилась в камень – я не понял, но это не важно.

- Смотри туда, – Карл ткнул пальцем в начинающее загораться зеркало реки. – Как увидишь солнце, потри то, что поднял.

Свет над водой становился все ярче, и вода уже казалась не водой, а продолжением неба. И вдруг я увидел, как между водой и небом в самом центре реки потекла тончайшая полоска жидкого металла – это показался край солнца. Я провел большим пальцем по камню...

Мир поделился на две части: темнота, где стояли мы с Карлом, и свет. Между светом и темнотой была граница – абсолютно чёткая, абсолютно прозрачная и абсолютно непреодолимая.

Я смотрел на свет, и чем больше вглядывался, тем лучше видел, что он не однороден. Он, будто шерсть кошки, состоял из ворсинок, уложенных ровно и гладко. Но каждая ворсинка состояла из ещё более тонких ворсинок, а те, в свою очередь, из других ворсинок и так до бесконечности. Всматривайся хоть всю жизнь, но так и не узнаешь, последняя ли это ворсинка...

Свет пульсировал – случайно и несильно, как прибой во время штиля. Я не видел, кто или что этот свет излучает. А может, свет и был тем самым кем-то или чем-то.

Я хотел крикнуть этому кому-то, задать вопрос, но чувствовал, что нет в мире громкоговорителя, мощности которого хватит, чтобы меня услышали. Чувствовал, что как бы я ни старался сформулировать свою мысль, меня не поймут, потому что моя мысль слишком очевидна, слишком примитивна, слишком неинтересна, слишком не нуждается в какой-либо дискуссии...

Я хотел получить ответ, но чувствовал, что даже микроскопическая часть мысли, исходящей из света, слишком сложна для меня, слишком всеобъемлюща, слишком переполнена смыслом. А если я попытаюсь этот осколок мысли осознать, то меня просто разорвёт от того, что узнаю. Да что там меня, нас всех разорвёт, превратит в облако кварков и развеет по бескрайней темноте...

Я хотел бы записать самый короткий, самый тихий звук, исходящий из света, но чувствовал, что если я попробую записать этот микроскопический звук, то для его записи не хватит никакой плёнки или жёстких дисков. Да и сама попытка записи будет всё равно, что попытка записать на плёнку саму плёнку...

Но больше всего я хотел стоять здесь около света вечно и вечно в этот свет смотреть. Просто стоять и смотреть – не задавая вопросов, не ожидая ответов, не пытаясь понять, что передо мной. А потом, когда я насмотрюсь, может быть, стать частью этого света. Но сначала мне надо просто стоять и смотреть...

Карл потянул меня за руку и всё вокруг опять изменилось: вместо света – река и солнце над ней, вместо темноты – берег с пожелтевшей травой и машина с распахнутыми дверцами.

- Карл, что это было?

- Это, Саша, и есть бог, бог-солнце – Гелиос. А в руках у тебя осколок колесницы, помнишь миф про Фаэтона?

Я покрутил камень, рассматривая. Ничего необычного: отполированный руками за много лет кусок каменного угля, только легче. Интересно, какого же размера была колесница, что она вмещала весь свет? Или миф совершенно о другом? Может быть, миф о том, что хитрый Фаэтон специально разозлил Зевса и заставил его выпустить на волю заключенного в клетку Гелиоса? Видимо, Зевс очень не хотел его выпускать, потому что знал – Гелиос победит, а Зевс исчезнет, ведь именно так всё и вышло...

- А Гелиос всегда молчит? Он вообще знает, что мы есть и что мы на него смотрим? Мне кажется, он даже не знает, что есть он сам.

- Зачем ему знать, что он есть, – Фотте поднял брови, подчёркивая удивление, – если он и есть всё то, что есть. Тебе же было хорошо рядом с ним?

- Да.

- Так что тебе ещё надо?!

- Увидеть его снова.

- П-ф-ф-ф... Просто посмотри на солнце и потри камень.

- А ты? Это же твой камень.

- Мне он больше не нужен, я ухожу туда, – Карл показал пальцем на солнце. – Камень теперь твой.

- И что мне с ним делать?

- Ну, – он повёл плечами, – когда-нибудь отдашь его другому, как я сегодня отдал тебе. Хочешь, я расскажу, что с тобой будет? – я кивнул. – У тебя под лопаткой уже есть кусочек колесницы, ты потому и выжил тогда, а с большим куском выздоровеешь до конца. Ты перестанешь стареть и будешь жить долго – столько, сколько захочешь. Тебе придётся постоянно переезжать, чтобы никто ничего не заметил, заодно увидишь мир и поверь мне, это стоит увидеть. Ты часто будешь ходить любоваться светом и тебя постоянно будет терзать желание узнать, как там в свете, а потом выбрать между светом и темнотой. Но так нельзя, можно быть либо здесь, либо там, переход в свет это, как смерть – вернуться не выйдет. Ты ведь помнишь, как страшно умирать? Вижу, помнишь... Так что ты будешь жить. Ты теперь, Саша, не обычный человек, ты теперь белая кость, – Карл ухмыльнулся, – можешь выбирать, где коротать свою вечность. Звучит, вроде, неплохо, да?

- Да, звучит неплохо, но... Ты думаешь, тебя там кто-то ждёт?

- Думаю, да. Я уверен, нас всех там ждут, - он повернулся ко мне спиной, расправил плечи и гордо поднял голову.

- Карл, мне надо рассказать тебе кое-что. Подожди!

Но Карл Фотте – полтора метра ростом, седой и морщинистый, в крутых ковбойских сапогах – сжал поднятую руку в кулак и шагнул с обрыва. Когда я подошёл к краю, его нигде не было видно.

Сегодня двадцать второе сентября – день осеннего равноденствия, день потери и обретения; сегодня Фаэтон не справился с колесницей, и Зевс её разрушил; сегодня божественное упало в наш мир; сегодня те, кто обрёл, прозревают, с сегодняшнего дня идёт отсчёт владения; сегодня можно избавиться от владения, решив, где ты будешь – здесь или там. Только сегодня, только один раз в год.

Маленький кусочек под лопаткой исчез. Я чувствовал, как он истончается, будто истлевает, а большой – удобно умостился в ладони, греет и, кажется, негромко поёт. Надо ехать домой, позвонить бабке, рассказать, что случилось. И про Карла тоже надо рассказать, он ведь мне другом был. А потом сходить ещё раз к свету – хорошо там: красиво, спокойно, и, главное, можно вернуться.

... Я помню, что упал на левое плечо, и всё, что было ниже него, вспыхнуло нестерпимым жаром. Я хотел собраться в комок, чтобы отпрыгнуть от земли, как мячик, но не смог. Ремешок под челюстью ослаб, сполз, зацепился за нос. Облако пыли – крупной, черно-бурой, отвратительно вонючей – упало на лицо, в глазах защипало. И вместо жара навалились холод и боль.

А потом настала тишина. Я стал фотоном – без боли, без массы, без места, без цели, без времени. Я просто летел, и летел, и летел... Я был частью чего-то, чему не знал названия и в чём не видел смысла. Бабка говорила мне когда-то, что после смерти, мол, всё поймёшь, но она ошибалась...

Бедный Карл за всю свою длинную-предлинную жизнь так и не понял, что настоящее счастье – это жить. Он решился умереть, думая, что там он поймёт нечто важное и глобальное. Но поймёт он только то, что смерть была ошибкой. Уж я-то знаю... А я буду жить! Столько, сколько получится! Умереть я всегда успею.

Прощай, Карл! И, надеюсь, – до встречи!

 


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 2. Оценка: 3,50 из 5)
Загрузка...