Василиса

Тайна Пятого озера

 

В деревне нашей, в Окуневе, завсегда какие-то странные истории случались, это я ещё мальчонкой был, а уже страстей разных про свою малую родину понаслушался. И медведь-людоед у нас околачивался, якобы задрал охотника да полакомился им, и кикиморка на болоте вертелася – девок за клюквой не пускала, и бабка-горбунья где-то на окраине леса жила-поживала уж лет сто пятьдесят как. Говорят, только в полную луну её увидеть и доводилося кому охота было поглядеть, пока она травки собирала. В общем, расчудесная наша деревенька славилась на всю Омскую область с незапамятных времён. А главная-то загадка ещё чудесней была, почти колдовская, чародейная. Пять озёр. Слышали небось? Да я не про водку нашу сибирскую знаменитую, а про то, откудова она название своё получила. От самого настоящего озера. Пятого. Не верите? Думаете, старик совсем из ума выжил? А не спешите, граждане, не спешите из меня простофилю старого делать. Сам не верил, пока глазами собственными это самое озеро-то не позыркал. На самом деле их четыре всего, на карте-то так указано. Раскинулись вольготно в аккурат вокруг деревни нашей. Ровненькие такие, как циркулём обозначенные. А легенда гласит – и пятое было. А куда делося расскажу сейчас. И как мне довелось на него наткнуться…

Давным-давно, ещё до Юрьева дня, жил-был в деревне Окунево барин. Дом имел добротный (белый, как тогда говорили), с колоннами и парадным крыльцом. Уж сколько комнат там было, никто и сосчитать не мог. Богато жил Иван Тимофеевич, так помещика звали, сытно. На дворе и людская для челяди имелась, и свинарник, и хлев, и конюшня громадная, а в ней нетерпеливо били копытом рысаки, да всё ненашенской породы – с кисточками в гривах. В закромах снеди всякой припасено – и окорока, и колбасы с чесноком, и фрухты иноземные. А прислуживали лакеи в ливреях, с шитьём золотым. Как у городских господ, один в один.

По утрам любил барин кофей пить на лужайке перед домом. Столик с ножками ажурными, скатёрка белая, кружевная, на ветру трепещется, от серебряного кофейника блики солнечные по всей усадьбе разбегаются, булки сдобные ванилем в ноздри бьют. Ну, не суть. Строго-настрого требовал Иван Тимофеевич, чтобы кофей подавала самая что ни на есть красавица из деревенских. Грешок водился за барином – любил он красивых девок. Да не просто любил. Если какая приглянется, потом в хоромы свои ведёт за ручку, в шелка-бархаты одевает, шербетами да лакомствами заморскими потчует. Девка-то и расцветает в ту свою счастливую пору, румянцем довольным рдеет, руки холёные на груди складывает и от безделья на дворовых покрикивает. Мол, хозяйка я теперь тута. А Иван Тимофеевич поглядывает да в ус русый лыбится. А надо сказать, красив барин был, красивше и не сыскать. И статью ладен, и плечом широк, глаз карий ярким огнём горит, а волосы жатной пшеницей по плечам рассыпаются. Девки-то чуть не дрались, кому кофей идти в очередной раз подавать, и сами готовы были за ручку взять да в комнаты барские тащить.

Всё бы ничего, да больно барин быстро к очередной крале прознобившим становился. Вроде старается она из всех сил, мамзель столичную корчит из себя, мизинчик оттопыривает, когда чашку саксонского фарфора с чаем берёт. Щеки румянит, косы по заморскому вокруг головы кудрявит, ан нет. Грустит барин, смотрит скушно, кривится. И тошно ему, и невесело. Томится душа чем-то, а чем – и сам понять не может. Осерчает в очередной раз, велит пригнать телегу, накидают туда гусей-поросей, перин, узлов с платьями, что сам дарил девке, а иной раз и корову пожалует, и домой к тятьке с мамкой отправит. А со временем завсегда Иван Тимофеевич надоевшую девку взамуж выдавал. Что б всё по-честному было, без обидок. И шла несчастная под венец с немилым, за откупные али там за вольную, и маялась долгими ночами в чужих грубых руках, мстивших за позор от нечистой молодой жены, а пикнуть-то супротив барина оба не смели. Розги да плети Иван Тимофеевич не жаловал, однако иногда и они помогали, чтоб в новой семье лад да благодать поселились. Дык на Руси испокон века баре за своих крепостных всё решали.

Гадали в деревне – пошто не женится барин, не примчит из столиц на лихих конях барыню с пепельными кудряшками и прозрачной кожей да с талией в обхват пальцев. Так ничего и не нагадали. Забыли, привыкли к бариновым причудам, тем более нарастали в Окуневе новые красавицы из года в год, одна краше другой. А Иван Тимофеевич, словно временем заворожённый, силушки да задора молодецкого не терял, красота его ещё лучистей становилась, только чуть серебром виски прибило, и горчинка во взгляде появилась. Кофей по утрам беспременно пил, и девок деревенских селил в своих хоромах так же. Может, только не так уж и часто теперь…

Однажды на Ивана-Купала решил барин с деревенскими поиграть. Надел рубаху холщовую, волосы ленточкой через лоб повязал и тихонько за деревьями притаился, наблюдая как народ веселится. Не вытерпел – вбежал в хоровод, закрутился в танце, подхватил потом на руки девку каку-то и через костёр сиганул. Потом опустил ношу свою на землю, смотрит молодецки, и глаза вновь бесовским огнём горят, мышцы под рубахой играют. Ай да барин! Девушки стоят, красуются, кого выберешь, Иван Тимофеевич?

Огляделся барин и обомлел. Та, что на руках через огонь перенёс, смотрит на него и глаз не опускает. И такой красоты барин ещё не видывал ни в столицах своих, ни в городах импортных. Глаза – голубые озёра нашинские, окунёвские, студёные и глубокие. Глянешь – в омут затягивает. Да так, что без остатка, на всё готовый – на радость и бездолье взахлёб. Ссиза-чёрная смоль волос по плечам струится, почти до точёных щиколоток. Стан тонкий, гибкий, как ивовый прутик. Узкие запястья чуть из рубахи видны. Барин зачарованной уставился на девку, слова все потерялися, силится сказать что-то, да не получается – мыкает непонятное. Девка улыбнулась, лукаво на барина взгляд бросила и убежала к подружкам… А Иван Тимофеевич всю ночь потом в жаркой постели ворочался, никак глаз сомкнуть не мог – всё ему девица необыкновенная мерещилась.

Наутро вышел барин на лужайку по обыкновению своему, уселся за стол, недовольно морщится. Акулинка, дочка Петрова, несёт довольнёхонька Ивану Тимофеевичу поднос серебряный с утренним кофеем. Девка ничё так – ладная, высокая, косой можно телегу вместо жерди тягать, румянец по самую шею разливается. Стоит смущенно, глаза долу потупила, ждёт, когда барин одобрительно хмыкнет. Зыркнул на неё барин да как шибанёт по столу кулаком, да как заорёт, мол, что за кобылу ему тут подсовывают, мол, на ней пахать в поле можно. Акулинка в слёзы, барин ещё пуще осерчал. Ногами топает, ус русый растопорщился, грудь ходуном ходит. А где, говорит, девчонка, что глаза синее неба, что волосы чернее крыла воронова, что стан гибче тростинки. Почему ему эту колодину привели вместо милушки писаной? Куда спрятали?

Испугалась челядь гнева баринова, разбежалася по сторонам, что воробьи от кошки. А старуха Акимовна одна не испугалася, встала перед барином и смело так ему и говорит:

– Окстись, барин, Маринке-то ишшо годков четырнадцать токо стукнуло. Побойся бога, Иван Тимофеевич, дитятко ж. Молоко ишшо не обсохло, а ты её на утехи требуешь.

– Ах, Акимовна, матушка ты моя, да я же жениться готов. Так она мне люба показалась. В век таких не видывал, – присмирел барин, отрезвел от гнева и, вроде как, оправдывается.

Тётка губы поджала и сурово так говорит ему:

– Подожди чуток. Вот шашнадцать стукнет и сватов засылай. С ей играться нельзя. Особенная она у нас, малахольная, вычуры одни на уме, куды ж ей в взамуж-то щас. Понапортил уже девок до кучи, отдохни, барин.

На том и порешили.

Два года барин ждал исправно. Кофей по утрам перестал пить на лужайке, девок всех со двора выгнал – кого с приданым, кого в город отпустил. Дом покрасил, кусты розовые велел на лужайке посадить, фортепьяну выписал. Дни считал, когда Маринку в хоромы хозяйкой введёт. Нет-нет, да наведывался в деревню-то. Придёт в дом, где его милая живёт, сядет в горнице, смотрит на неё – любуется, глаз не сводит. Маринка по началу смущалася, за занавеску всё пряталася, потом притерпелася, сама барину квасу иной раз наливала. Привыкла к бариновым приходам. Ждала уже. Не заради подарков, что Иван Тимофеевич каждый раз приносил – то бусы стекляшные, то перстенёк с камушком, а то и сарафан атласный. Ждала, чтоб увидеть, чтоб робкий взгляд бросить да погасить его в стеснении, спрятать в ресницах. Очень Маринка привязалась к барину. Временами прям с утра садилася у окошка да пристально так высматривала – не клубится ли пыль на горизонте, не громыхнёт ли колесо у тарантаса.

Ну вот. Минул срок. Исполнилось Маринке шестнадцать лет. Ещё краше стала. Только другой красотой, не деревенской. Мать с тятькой сами удивлялися – как такое у них чудо, почти заморское, народилося. И нет никакой крови с молоком в лице, талия – соплёй перешибёшь, грудки махонькие – и не видать под сарафаном, ручки тонкие, хрупенькие, но сильные –деревенской работы не чуралися. А главное – характер у Маринки особенный был, не зря в деревни говорили – малахольная. Вот что твоя Снегурка. Всё дома да дома. На парней совсем не заглядывалася, хороводы вечерами не водила с подружками, разве что на праздник какой только, сидела за печкой да кушак свадебный жениху петухами вышивала…

Прошёл день после Маринкиных именин, заслал барин сватов. Всё честь по чести, у вас товар, у нас купец. Сладили дело, по рукам ударили. Мать слёзы в горстку собирает, отец, довольный, руки потирает – выгодно дочь сплавил, самому барину. Вон сколько у него таких Маринок было, ни к одной не сватался. А тут такое счастье привалило – не унесёшь зараз… Однако решил Иван Тимофеевич свадьбы не дожидаться. Увёз Маринку в усадьбу. Отец с матерью воспротивились, было, – что за срам-то до венчания. Но барин бровью повёл недовольно, они и присмирели. Никуда не денется, раз увёз к себе, значит, женится, так думали.

И стала жить Маринка барыней. Иван Тимофеевич на неё не надышится, пальчики целует, пылинки сдувает, ничё делать не разрешает. Понаприехали портнихи городские, сапожники модные. Мерки с Маринки снимают, платья да башмачки необыкновенных фасонов шьют. Барин только и знает – ассигнации отстёгивает.

– Иван Тимофеевич, ну зачем мне столько нарядов? Куда я ходить в них буду? И сапожков мне в жизни всех не износить, – сетует с укоризной Маринка.

– Душа моя, пусть все видят, как я тебя люблю. И ничего для тебя не пожалею. Хоть луну с неба! – и закрывает невесте рот поцелуем.

Маринка будущему мужу не перечит, платья носит, даже фортепьяну с выписанным учителем учит. А сама, как барин по делам отлучится, в коровник идет или картошку на кухне чистит в шёлковых одёжках. Скушно Маринке барыней быть. Застал однажды Иван Тимофеевич невесту с подойником да так осерчал, что Маринка испугалася. Прямо будущий муж чуть в припадке не зашёлся, сердешный.

– Ты – моя жена будущая! Продолжательница рода моего, роешься вместе с чернью в хлеву. Позор! Не сметь больше, – кипятился барин.

– Но не жена же ещё, – тихо возражала Маринка.

– Скоро будешь, – отрезал Иван Тимофеевич. – Милая моя, любимая моя, не серди меня, и не серчай на требования, – менял гнев на милость тут же.

– Как скажете, барин, – привычно отвечала Маринка, и сердце её заходилось от любовного восторга. Он любит её! Ненаглядный, желанный, суженый…

А свадьба всё откладывалась. Сначала после Покрова заладились, да у барина болезнь приключилася – ноги словно отнялись, вот не хотят ходить и всё тут. И лекари городские слетелися, и знахарки местные подорвалися лечить Ивана Тимофеевича. Только ничё не помогало. А к ноябрю само прошло. Дохтуры сильно дивилися. Маринка места себе не находила, всё за женихом присматривала, ночами не спала – прислушивалася да примочки на ногах меняла. А как оклемался барин, так и не нарадовалася, Богородице-заступнице поклоны клала ежечасно. Ну живут дальше. А барин-то новый срок свадьбы всё не назначит никак. Маринка к нему и так и этак, когда, мол, взамуж-то меня возьмёшь по-настоящему. А Иван Тимофеевич отшучивается – ты и так мне люба, и без венчания. Вот, мол, по весне и сыграем свадебку, да пир горой на неделю забабахаем. Маринка слушает, улыбается довольно да ластится, кошкой на коленки взберётся, тонким пальчиком русые волосы бариновы крутит в кольцо, целует ласково. И не жаль ей, что во грехе живёт, невенчанная. Ни богу свеча, ни чёрту кочерга…

А тут весна подоспела – раздольная, звонкая, манкая. Ну, решил барин после Пасхи Маринку в жёны взять наконец. Мясоеды все пропустили, так теперь только Красной горки и дожидаться. А Маринке всё равно – лишь бы поскорее с милым обвенчаться да зажить семьёй, ребятёнка народить, а то и троих. А чего? Их у мамки с тятей семеро. Иван Тимофеевич вызвал лучшую портниху, такое платье задумали, что сама императрица из зависти бы утопилася в царском пруду. Одних только кружавов итальянских три аршина заказали. Маринка от радости не ходит по земле – летает. И всё на барина не насмотрится, не наголубится. То за ручку возьмёт, то невзначай прикоснётся легонько к рукаву сюртука, то волосок невидимый сдунет… Но беда-то, видать, по пятам за счастливыми ходит. Да уж. Счастье глаз застит. Вот и Маринке нашей какая-то слепотка в бельмы попала. Шла на кухню дать распоряжение да оступилася. Об порожек запнулася, упала неудачно, лодыжка и хряснула. Маринка вопит от боли, барин орёт, чтоб дохтура везли, девки домОвые с компрессами скачут вокруг… А свадьбу-то опять отложили, конешно. По деревне слухи нехорошие поползли. Мол, не всё у молодых-то ладно. Не иначе, венец безбрачия на барине лежит.

А Иван Тимофеевич окружил заботой и лекарями невесту и занялся делами неотложными. Посевная на носу, оброки там всякие, в банк городской чуть ли не раз в неделю ездит. К Маринке редко заглядывает – перед сном забежит, в макушку чмокнет и к себе уходит. Устал, мол, говорит, дел много. А она, бедняжка, всё равно своего Ивана ждёт-пождёт, по комнате на сосновой кочерыжке скачет, чтоб ногу не трудить, да губы кусает с досады. Уж не разлюбил ли её Иван Тимофеевич, уж не разонравилась ли? В зеркало смотрится да грустит: кожа-то ещё тоньше стала, голубые жилки проглядывают, румянец совсем спал, а в глазах тоска-печаль. И знает Маринка, что муж любит жену здоровую да ладную, а больная и душой хворая никому даром не нужна. Однако пересилить себя не может. Чует сердцем – хлебануть горюшко полной ложкой придётся….

Месяца через полтора ходить потихоньку Маринка стала. Только хромота-то осталася. Дохтуры сказали, мол, косточка срослась неправильно. А ей-то всё одно – радость, что опять с барином у них всё по-прежнему будет, и свадьба сладится. Уж любовь-то его потускневшую она снова гореть заставит, уж расстарается. Сердце у Маринки светлое, широкое, жаркое – напитает своими соками до краёв пустоту баринову. Тревоги забыла недавние, повеселела, похорошела, птахой щебечет, платье свадебное примеряет. А Иван Тимофеевич словно и не замечает суету невесты. Взгляд неласковый, смотрит на свою хроменькую зазнобу да кривится втихомолку. Молчит чаще, думу каку-то думает нелёгкую. Как-то раз выхрамывает Маринка утром в залу с барином поздоровкаться. А барин уже кофей пьёт в аккурат на лужайке той самой. И её не дождался. Рядом с ним Акулинка ненавистная крутит задом, груди чуть не напоказ вываливает, косой в руку толщиной трясёт да барину улыбается, змеюка. А сам-то Иван Тимофеевич глаз с бесстыжей не сводит, смотрит масляно, чуть не облизывается, што твой кот на сметану. Потемнело у Маринки в глазах, вот как есть белый день в черноту бессолнечную обернулся. Задрожала она, как листок осиновый на ветру, да в дом вернулася. Поняла – потеряла она на веки вечные любовь баринову, не наполнить больше этот сосуд. Там, где пустошь запоточилась вместо сердца, побег зелёный не взрастёт. Решила поговорить она вечером с Иван Тимофеевичем. Опередила его, чтоб сам не успел зайти ночи спокойной пожелать, в покои жениха робко постучалася. Зашла, присела на кровать, а как разговор начать – не знает. Барин в колпаке, халате расписном шёлковом сидит письмо али бумагу каку сочиняет.

– Что, Мариша, пришла? Зачем ногу лишний раз утруждаешь? Я сам бы зашёл, – спрашивает заботливо, а сам от стола глаз не отрывает, на Маринку даже не смотрит.

– Да ничего, Ваня, не болит уже почти. Поговорить хотела я, – тихим голосом отвечает Маринка. И ждёт, што Иван Тимофеевич хоть обернётся к ней.

– И об чём же поговорить? Если о свадьбе, то не время сейчас. После поговорим, – голос сердитый стал. Повернулся. А в глазах – зима стылая. У Маринки сердце зашлося. Осеклась, но отступать не сподобилася.

– Пошто на ночь не приходишь? Опостылила я тебе, барин, не люба больше? – спрашивает напрямки.

Иван Тимофеевич дёрнулся от вопроса такого. Взгляда не отворил, приосанился.

– Ты, – говорит, – Мариша, сама подумай, как я тебя такую увечную в люди выведу, обчеству покажу? Надо мной же потешаться все будут. Отпускаю тебя. Давно хотел сказать тебе, душа моя, но не решался.

Сказал да завиноватился, голову русу опустил, ровно не смеет дале слово молвить. А Маринка чуть не задохнулася от таких речей. Бросилася к барину в ноги, за халат цепляется, а сама криком кричит:

– Не отсылай ты меня, барин, не смогу я боле без тебя жить! Лучше убей, а от себя не отрывай, приросла я к тебе и телом, и душой. Мочи нет без твоего взгляда, без улыбки твоей жизни нет!

Иван Тимофеевич досадливо морщится, руки тонкие отдирает от себя, освободиться старается. Оттолкнул её наконец.

– Постылая! Ступай к себе в комнату! Завтра домой отвезут тебя к отцу с матерью, – усы затряслись, кулаки сжались. – Уходи! – кричит и дверь рывком отворяет.

Что поделать бедной Маринке? Поднялася с полу, платьице оправила, долгим взглядом на барина глянула и убралась молча.

Наутро вышла Маринка из комнаты, глаза припухшие, силится улыбнуться, кушак теребит и ласково так спрашивает:

– Позволь, барин, на озеро сходить в последний раз.

– Ну, сходи. Отчего же нельзя? – говорит Иван Тимофеевич, а сам уже кофей собрался пить. Акулинка тут как тут, злорадно смотрит на Маринку, лыбится.

Ушла Маринка на озеро, что недалече от усадьбы было. Любила она там бывать. То ли с водой разговаривала, то ли русалкам песни пела, жалеючи невинные души, а то ли просто помечтать приходила. Молодая осока да омут озёрный лишь мечты те слышали…

Время уж к обеду, а Маринки всё нет. Барин-то заволновался, почуял недоброе, хоть и бездушный. Отправил девку сенную проверить. Прибёгла та чуток погодя, глаза бешеные, от ужаса слова молвить не может, и рукой в сторону озера тычет. Побежали туда. На берегу крутом ива росла, ветви сильные сбросила почти до воды. Вот на этой иве и удушилася Маринка наша… Да уж. Кушаком от платья. Эх, сердешная…

Панихиды не служили, сорокоуст не заказывали, только отец с матерью слёзы пролили, в последний путь доченьку свою провожая, погоревали над пустынной могилкой без креста христианского. Иван Тимофеевич ромашек букет положил на холмик земляной, и не понять было – переживает али просто по обычаю. Отплакали да зажили дальше. А через полгода с девками деревенскими беды разные смертные случаться начали. Первой Акулинка сгинула. Барин-то её в дом привёл, в Маринкины комнаты поселил, платьев надарил. Пошла Акулинка, злыдня, купаться раз на озеро да так и не вернулася. Одёжа тока на берегу от неё осталася. Потопла, видать. Барин недолго тужил. Алёнку в полюбовницы определил. Тожа красива девка выросла. Одни глаза в пол лица чё стоят. И эта сгинула, бедная. Капусту резала на засолку, палец поранила. Ранка-то никудышная такая, махонькая. А потом палец раздуло, рука чернеть начала, и через неделю не стало Алёнки. Преставилася. А барин запил горько, беспробудно. Девок новых требовал в пьяном угаре. Тогда-то в деревне догадалися, что это Маринка полюбовниц бариновых изводит, ибо после Алёнки Марья оступилася да в открытый подпол угодила. Шею свернула. Народ дочек своих в погребах да ямах лесных попрятал после того. Оно понятно – какой родитель захочет своё дитё на верную погибель отсылать. А барин не унимался – пил да пил, не останавливаясь, словно со свету решил изжить себя. Накушается до соплей иной раз, слёзы размазывает по щетине и скулит щенком:

– Маришка, любовь моя неизбывная и единственная, пошто же ты покинула меняяя, песня моя весенняя, лебёдушка белокрылая. Забери меня, забери к себе, ох, тошно мне жить на этом свете… Погуби ты меня, как я тебя погубиииил…

Тесно в груди барину. И хочется снова через костёр прыгнуть с драгоценной ношей на руках, хочется забыть тоску-печаль, што накрыла саваном, разорвать на кусочки и швырнуть в пламя того костра. Ан не отпускает. Держит Маринка сердце бариново, ещё крепче прежнего. В обчем, помер Иван Тимофеевич. На берегу озера, возле той ивы, где Маринка самоубилася. Так и нашли его бездыханного. Ствол обнял, уткнулся носом в траву да так и преставился. А пошто помер, што случилося – никто не знает. Говорили, он часто туда ходить стал. Видать допросился, вымолил у Маринки прощение – забрала она его к себе навечно…

Больше на озеро не бегали почём зря. А надобности и не было. Постепенно тропка заросла высокой травой и потерялася во времени. Никто уже не помнил, где это озеро было. Да и не надо помнить. Потом уже, много лет прошло, пытались местные смельчаки-следопыты озеро то отыскать. Да где там. Так в памяти народа оно и осталося – просто Пятое озеро. Могилки Маринки и Ивана Тимофеевича тоже уже давно быльём заросли. А легенда до сих пор живёт. И вспомнил я её по случаю, сам того не желая.

Нынче лето у нас урожайное выдалося. То ливни хлещут, то солнце жарит так, что земля паром исходит. Вот грибы и попёрли. А я до них страсть какой охотник. Да и лес люблю. И порыбалить не прочь. Попёр я в сторону Линёва, это одно из четырёх озёр, что на карте обозначены. Думаю, белые уже пошли, насушу на зиму. Да и с удочкой на бережку посидеть зараз приятственно в тихий-то погожий день. Подхожу к берегу, слышу, будто плещется кто, да так сдавленно пищит, што твой котёнок. Заволновался я. Как мог поторопился. В низ-то гляжу с берега, а там в воде кто-то руками машет – то ли в судорогах, то ли ещё чего. Я быстро спустился, удочку в сторону, сапоги, куртку скинул и нырк в озеро. Вода ледянючая, сразу суставы мои старые скрутила. Но доплыл я до места, схватил под шею это не понять што бултыхающееся и тягаю к берегу-то. Вытащил. Мать честная! Девка! В срамном виде, тока тряпочки каки-то болтаются спереду и сзаду. Ну перевернул её на бок, по спине постучал. Девка ртом забулькала, воду выплюнула, села, смотрит на меня ошалело. Тут я разглядел её. Аж дух захолонуло – каку красавицу я из воды вытянул. Чисто царевишна, прямо артистка Людмила Чурсина передо мною. Сидит, ёжится от холода, натерпелася страху-то, понятно. Я куртку накинул ей на плечи, чтоб не простудилася. Разговорились потихоньку. Студентка. Ищет Пятое озеро. Вот решила искупаться. И тут вдруг чё-то потянуло ко дну, будто за ногу кто схватил. В обчем, хорошо то, што хорошо кончается. Говорю ей, мол, дочка, не найдёшь ты его. Местные-то уж отступилися. Вон всякие ведуны понаехали, аномалии непонятные исчут. Настасья, так девушку звали, упрямо головой мотает. Нет, мол, всё равно найду это озеро. Усмехнулся я, попрощался и пошёл своей дорогой. А что тут скажешь. Пускай ищет.

Иду, природой нашей сибирской любуюся. А в лесу-то благодать кака! И гриб-то белый уродился нынче. Вон, стоит богатырь, бока крутые выпятил. Так грибок за грибком, заплутал я, старый пень. Уж сколько раз ходил-бродил по лесам нашим – ни разу такого не было. А тут оплошал, дуралей. Бреду куда глаза глядят, уж где-то да выйду. Вдруг вижу -– просвет меж деревьев. Ну туда и лыжи навострил, авось кривая вывезет. Иду, чую – сыростью веет, как от болотины или воды какой большой. Выхожу на свет из чащи, а там – озеро. Ёлы-палы! Я ажно на корточки присел от удивления. Откудава тут?! Прищурился. А на берегу девка сидит, ива ветками над ней склонилася – закрывает будто от глаз любопытных. Вот везёт мне сёдни на девок-то. Кто такая, чё здесь делает? И тут-то до меня дошло, как её разглядел. Волосы чёрные, по плечам тоненьким разметалися, спинка хрупенькая, рубашкой холщовой обтянута – каждый позвоночек проступает. Сидит, головушку на коленки положила – ровно Алёнушка на картине. Дык это же Маринка наша, удавленница! Это ж и есть Пятое озеро! То самое – Потаённое! Тут мне поплохело малёхо. Хотя я и знал, чё Маринка мужиков не трогает, однако мурашки-то прям по всему телу разбежалися от ужаса. А она сидит себе, меня не видит, рукой по воде плещет тихонько. Я прямо прирос к земле, стою, шелохнуться боюся. Вдруг услышит. Вот чё делать-то? Ну стою дальше. И тут слышу – заплакала. Заунывно так, жалобно, безнадёжно, да на одной ноте, словно пластинку заело. И стока горя в её всхлипах, тоски неизбывной, что у самого в носу защипало. А она стенает всё громче и громче. Ветер поднялся, деревья к корням гнутся, по озеру рябь серая побежала, а Маринка в голос уже рыдает, руки к небу тянет, словно просит об чём-то. У меня волосья на затылке дыбом встали, перекрестился я три раза да как припустил в обратную сторону насколько силёнок моих хватило. Оправился тока, когда к дороге вышел. Как так получилося, откуда дорога нашлася – сам не знаю. Да и знать не хочу. Поймал попутку и домой приехал. Никому про это дело не рассказывал. Засмеют же. Ишь, старый дурак, скажут, нашёл он Пятое озеро, как же. Да и не в этом суть. Чуял, подглядел что-то я, чего мне видеть не должно было. До сих пор как вспомню эти звуки рыданий, как представлю тоненькую, беззащитную спину, так мороз продирает. Вот ведь любовь кака бывает. До смерти. До жизни после смерти. На вечные времена... И в этом, и в том мире…

 


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 3. Оценка: 2,67 из 5)
Загрузка...