Оськина ода

Он клялся, что приплыл из самой Озмании.

– Брешет, заскочный! – разоблачал чужеземца старый Лука. Но все равно к колодцу пошел.

Там заморский гость учинял непотребное представление.

Поверх грязи и соломы, которую деревенские топтали с весны по первые заморозки, арап по имени Абан набросал ковров. Старых, но мягких и ярких, разве что моль кое-где опаскудила ворс. Расставил полукругом лампы с душистым маслом, водрузил на сруб тяжелую курильницу, плотно начинил стружкой и прижал углем. Воздух задрожал возмущенно, наполнился чужеземными ароматами.

Вокруг колодца собрались стар и млад. Зашумели, зачавкали сухарями, вдыхая воскурения и во все глаза таращась на смуглого гостя и заморские диковинки. Кто лузгал лещину и сосал медовые соски, а кто втихую тянул брагу из горлянки.

К ночи небо насупилось, грозя дождем, но деревенский люд не думал расходиться.

Абан уселся по-восточному, обвел толпу лукавым взглядом.

Никола Кряков помогал ему прошлым вечером разгружать телегу и сумел рассмотреть странствующего чудака поближе. Теперь хвастался тайными знаниями, собирая вокруг себя детвору и дурней. Сельские глядели на чужака как на диковинку, а Николка только губы дул – мол, это вам, вислоухие, в новяк, а я уж болтал с ним так и сяк, плешь видал под шапкой, скарб носил, клети, корзины и шкатулы…

– Слышь, ботало коровье, – одернул его Лука, – раз повидал всего – дай другим наглядеться.

Болтуна слово не убедило, убедила клюка.

Никола отбежал, увертываясь от доводов. Старик хоть собирался помереть пятую или шестую зиму кряду, но рука у него по-прежнему была тяжелой, не зря саблю столько лет таскал.

Оська сторонился толпы и не мог понять, за каким бесом все лезут к Абану. Хотелось и дальше сычевать на лавке, но мать погнала со двора.

– Иди, леший, к колодцу! – кричала, потрясая пучком ивовой лозы. – Все стены проглядел, все паутинки в избе пересчитал! Глядишь, ветер дурь-то из башки выдует, а не выдует, сама выколочу!

Он послушался, и теперь страдал. От шума, толчеи, от того, что девки смотрят на его неостриженную бороду, нечесаные волосы и рубашку с засаленными рукавами. Страдал не потому, что стеснялся, а потому, что в каждой видел Софу.

Задумавшись, едва не пропустил первые слова Абана. Услыхал про морские пучины, крутобокие корабли, далекие берега, загадочные страны и великие чудеса. А чем дальше и загадочнее страны, тем величественнее в них чудеса.

– И то верно, – заявил старый Лука, когда гул восторженных голосов стих, – какие чудеса за соседским плетнем? Бурьян, крапива да коровий ляп. А за морем грибы с кулак, зайцы с кобылу, а у баб по три сиськи и две головы – платков не напасешься. Потому дома завсегда лучше.

– Чего ж ты дома не сидел по молодости? – буркнул обиженный Николка. – Сам шлюн, а других мужиков отговаривает.

– Это дед твой мужиком был. А тебя будто из ляпов тех самых состряпали и в рубаху с лаптями обрядили соседям на потеху!

Тем временем Абан начал доставать из матерчатых чехлов, набитых войлоком и шерстью, склянки. В прозрачных и мутных юшках плавало всякое, чему названия приличного не подобрать.

В сторону гостя легли кресты, пара плевков шлепнулись на ковер, кто-то бросил щепоть соли. Бабка Ксана палила во все стороны дулями, как пьяный казак из пистолета.

– Тише, уважаемы, тише! – Речь у чужестранца оказалась почти чистой, разве что «а» крутил так и эдак: то в «о» превращал», то в «е». – Никаких чар, колдовства и бесовщины! Все мои алхимии – от матери-натуры, и я ее покорный сын! Потому что нет ничего сильнее натуры.

Он показал змею, у которой головы были по оба конца длинного желто-зеленого тела.

– Эка невидаль, – буркнул Лука, – сшил, поди, сранок к сранку, и от счастья светится…

Были в банках морские и сухопутные гады: плоские, будто по ним колесо прокатили; восьминогие страшилища; зубастые и шипастые рыбы; звезды и кораллы; неведомые бабочки, пришпиленные к бархатному полотну… и еще много всячины, от вида которой по толпе прокатывался ропот.

Оська, не шибко увлеченный диковинками, промерз на ветру, и подумывал о том, чтобы нырнуть в амбар и гнездоваться на мешках до ночи. Попятился в темень, ища пути отступления… И вдруг на границе света и мрака увидал женский силуэт.

Конечно, это была Софа. Кому ж еще быть?

Хмыкнув, пошел к зазнобе. Но та, видать, тоже заприметила его, и снова убежала. Оська злился, пинал кочки и ругал темноту, но ни грязные слова, ни бессильная злоба не могли вернуть строптивую девку.

И тут до его ушей донеслось тихое пение.

Оказалось, гомонящая прежде толпа трепетно молчит. Даже ветер будто обмер, перестал шелестеть соломой, раскачивать деревья в яру. Тучи застыли, как нарисованные.

Поверх незнакомого голоса стелился колючим терном Абанов бубнеж:

– Я нашел ее на острове, где из морской пены родилась любовь, – чужак говорил вкрадчиво, слова заползали в раны, вскрытые удивительной песней, – где прекрасные девы, во времена черные и давние, ласкали друг друга алчущими языками, где мужчины ценились не больше скота…

Оська пошел на песню.

Пусть грязный и нечесаный, он помнил, как работал молотом на кузне, и как кулачищем вышибал из носов и губ хуторских охальников юху. Протиснулся сквозь толпу, отвечая недовольным руганью и тумаками.

– Это чудо пытались украсть, купить, выменять, даже отвоевать, – арап улыбнулся, – но что попало в мои руки – в них и останется.

На подносе лежала голова. Черная от смолы или дегтя. В свете лампадок было трудно рассмотреть, но Оська знал, что голова лепечет губами, и воздух, покусанный, неправильный, становится песней. Слова текут к людям, вгрызаются в кости и мясо – не оторвать, не срезать, не выжечь.

Ничего не разобрать, что голова поет – но на душе вдруг стало светло и легко. Словно он опять берет Софу на руки и несет через пышущее летним жаром поле к реке, чтобы до самого вечера валяться на песке, удить рыбу, плавать в колючей холодной воде и смеяться, будто никакие заботы не ждут в деревне…

Осип вдруг понял, что улыбается. А ведь не улыбался до этого с зимы.

Песня, у которой не было ни названия, ни живого певца, оборвалась. Абан накрыл голову железным колпаком.

– К вашим услугам, – арап поклонился, завершая представление.

Оська знал, что обязательно услышит песню головы вновь. Сегодня же.

Тех, кого проняло, собралось с полдюжины. Ночь прятала лица и меняла голоса, и он шел с безымянными людьми к избе Кряковых. Их плетень был самым высоким в селе, нашли его даже впотьмах.

Одну стену дома клонило к земле, повалиться не давали струганные подпорки. Вьюн оплел, крепя, старый камень.

Вечер пропах дымом и весенней зеленью.

– К амбару, – уверенно заявил один из безликих, – арап там ночевку взял.

Амбар заложил еще Николкин дед. Навозил на волах камней с реки, мастеров привел. Хотел справить мельницу, молотить зерно и сдавать муку на ссыпки в город, но война слизнула каждого второго крепкого мужика в этом краю, и в память о лучших временах остался только бесполезно огромный амбар в безлошадной деревне и бескрайние поля по-над речкой.

Воз Абана стоял неподалеку от околицы. Ни лошади, ни осла – пустые оглобли и колючая сбруя.

– Николка сказывал, – подал голос еще один безымянный, – не иначе, арап ветер запрягает!

– Да хоть бабку свою, – ответила ему все та же безликая темнота, – главное, голову послушать.

Таиться не стали – не воры. Пошли к амбару. Дом Кряковых стоял темный, только над крышей висел серым флагом дым.

В амбаре тени качались на балках под потолком. Камень пропитался чужеземными ароматами, и строение походило на древнюю твердыню. В ней, вместо колдуна, сидел арап, и жердью шурудил в жаровенке. Угли плевались искрами и давили дым из ароматной стружки.

Скарб лежал вдоль стен, а крытый железным колпаком поднос делил ковер с Абаном.

– Голову покажи, – тут же грохнуло из темноты.

Оська сам хотел сказать подобное, но язык присох от волнения к небу.

Арап указал на поднос.

– Тьфу, – не удовлетворился безликий, – всю покажи, пусть споет.

Чужестранец кивнул, улыбнулся. Ворохнул угли, разгоняя по амбару запах воскурений.

– Понимаю.

Колпак опустился на пол.

Слова стекли с мертвых губ, брызнули в глаза ночным гостям, облепили, стали душить воспоминаниями.

Оська разомлел, пустил слезу. Словно не раз потерял Софу, а терял каждый день, и чувство утраты не жгло болью, а приятно томило.

Пришел в себя на заре, стоя по колено в реке.

Вода грохотала мимо Осипа, таща желтую пену, осыпая брызгами и шатая из стороны в сторону.

Оська кинулся к берегу. Запнулся о топляк, повалился в холодные буруны. Где-то между небом и полоской воды мелькнул образ Софы, но исчез, когда молодой коваль выбрался на берег и уселся на песок.

Солнце еще не распалилось, и капли жгли холодом кожу. Зубы дробили так, что ныл подбородок.

Что ж такое наплела голова прошлой ночью, что он провалился в себя, как булыжник в колодец? Силился вспомнить – остались обрывки чужих воспоминаний, чужие боль и страх, которые хотелось смыть как грязь, соскрести поскорее.

Оська вернулся домой полный надежд все исправить, потому что теперь верил, что человеку под силу куда больше, чем привыкли думать сами люди.

Но на пути его любви встали сельские мужики. И как не встать – за ночь не досчитались шестерых сельчан и кучи скарба. Всех, кто пропал, Николка Кряков видел в сумерках в компании Оськи. Благо хоть арапа не обокрали, а то было бы стыда перед заморским гостем…

– Я к Софе, – твердо проговорил коваль, когда встретился лицом к лицу с разъяренными мужикам. – Возьму ее в жены, и делу конец!

– Все, – хмыкнул старый Лука, – потеряли парнягу.

Мать запричитала, ухватила его за влажные волосы, прижала к плечам.

– Да что ж ты, соколик, говоришь? Да что ж ты, дубина, такое бормочешь? Нет Софы, год как утопла! Осип, гляди на меня! Нет Софы, нет. Уж и могилка просела.

Оська слушал ее и улыбался. Утопла, как же. А кто ж вон там стоит, у колодца?

– Все печали от баб, – вздохнул Лука, – от подков и гвоздей ни один мужик не емахнулся…

Осипа посадили под замок, обещали устроить судилище, если шестеро так и не найдутся. Оська не противился, знал, что рано или поздно освободится, потому что ничего дурного не делал.

Сел в солому, уткнулся носом в сгиб локтя, да так и задремал.

Песня выстелила ночь красным. Каждое слово, как искра, мерцало в полумраке, они роилось историями о стародавних временах, о далеких землях.

Оська даже во сне понял, насколько жуткой была песня. Коты от нее разбегались по дворам, собаки лаяли истошно, а людей душили кошмары.

Проснулся от тяжелого удара в пол – замок по ту сторону двери разомкнул дужки и вывалился из скоб. Заскрипели петли, показав на мгновение тонкий женский силуэт.

– Стой!

Оська на карачках подался вперед, пальцы ухватили пустоту.

Софа? Слишком маленькая и костлявая. Да и пахло от незнакомки горькими полевыми травами, а не девичьим потом и толченой ромашкой.

Во дворе никого не было. Песня убаюкала селян, замуровала в жутких снах, оставив мир ветру и тучам.

– Эй! – гаркнул Оська. – Кто ты? Почему помогла?

Порывы донесли пронзительный свист и хлопки – на гумне, позади старой кузни, топтали землю сестры-страшнилицы. Одна из них, самая молодая, пошла к нему на встречу. Вся неправильная, будто из теста и костей, глаза в перекос, волосы – не волосы, трава.

Страшнилица протянула узкую ладонь.

Осип отпрянул. Знал, кто перед ним.

– Хоть силком тяни – не пойду с вами плясать! – Осенил крестом нечисть из прабабкиных сказок.

Та фыркнула, сверкнула совиными глазами и пошла к сестрицам.

Ненужные, забытые, нерожденные и брошенные… Они собрались на гумне и плясали, свистели, пели на разные голоса, благодарили того, кто пробудил их ото сна.

Оська почти бежал. Люди спали, а нелюдь наполнялась силой. Чужая тоска разбудила их, вернула под волчье солнце, и теперь они не уйдут, коваль знал это. Ни крест, ни молитвы не разгонят их по темным углам, могилам, логам и чащам.

В яру леший трещал и охал, искал чагу, срывал узловатыми пальцами и пихал в обомшелый рот. По полю, задевая ветвистыми рогами небо, брел бузинный князь – искал новую невесту среди смертных.

Над рекой встали стеной желтые огни – души утопленников.

Оська чувствовал себя маленьким и жалким.

Вздрагивая, пошел к амбару Кряковых. Теперь уже не только слушать, но и спрашивать.

Голова молчала, накрытая железом. Абан сворачивал узлы, передавал Николке, и тот поспешно нес к возу. Глаза у мальчишки остекленели, лицо походило на застывший кусок желтого сала.

У самой двери стоял воз с наворованным в деревне скарбом. В него, схваченные колючей сбруей, стояли запряженные те самые мужики, что пришли прошлым вечером вместе с Оськой.

Арап замер, натолкнувшись взглядом на широкоплечую фигуру, появившуюся в дверях.

– Не может быть! Ты почему не спишь?! Я ж столько дыма накурил…

Оська огляделся. Все, чего быть не могло, уже случилось.

Николка замахнулся кочергой, но огромная ладонь коваля резко ляпнула по его морде, и мальчишка отлетел к стене.

Казалось, никто в целом мире не слышит того, что раз за разом прошивало Оську. Если б его собаки рвали, и то меньше болело.

– Почему голова говорит со мной? Почему рассказывает? Эвра… Эври… она в моей голове, в моих глазах. В одном глазу она – в другом Софа.

Он потер лоб, зарычал, надвинулся на Абана, размахивая огромными кулаками.

– Да ты умом тронулся! – тонко пискнул тот. – Натура! Все – натура! Голова мертва! К вечеру дым выветрится, и все пройдет…

Коваль вжал его в пол, потянул за ворот кафтана так, что ткань врезалась в горло.

– Ты нас проклял! Бесов наслал!

– Нет… – сдавленно просипел арап, – усыпил… а голова… только губами шевелит, не говорит и не поет!

Оська легко сорвал железный колпак, поднял голову. Глазницы были зашиты, на щеках и подбородке остались шрамы, будто от когтей. Слова, срывающиеся с тленных губ, жалили все сильнее.

– Я слышу, – прошептал Оська. – Мы одного хотим – я и голова.

Абан, сплевывая алую слюну, бормотал что-то про натуру, и про то, что весь мир подчиняется только ей, и не может того быть, чтобы мертвая голова по-настоящему говорила.

– Ты умеешь шить? – спросил Оська, не глядя на арапа.

 

Абан свистнул, щелкнул кнутом. Шестеро мужиков, запряженных в сбрую, покорно побежали вперед. Воз понесся по колее, оставляя за собой тех, кто пробуждался ото сна. Живых и мертвых, людей и нелюдь. Всех, кого разбудила самая страшная песня.

– Ищи, – говорила голова, – путь мертвых деревень.

Они ехал от одного заброшенного хутора к другому, мимо спаленных сел, покинутых городищ, тревожа нечисть.

– Ищи, и мы вернем их. Только не оборачивайся, ни за что не оборачивайся!

И Оська честно слушался. Обернешься – потеряешь Софу. Да и неудобно оборачиваться, когда на плечах две головы.

Ночь растянулась на сотни верст.

Путь мертвых деревень сменился черными полями и холмами, мосты перекидывались через реки и расщелины, а повозка все летела и летела сквозь сумерки и пелену туманов.

Арап без устали молотил молитвы, щелкал оберегами и косился на Осипа.

А коваля занимали песни лишь. В древности, если верить голове, они могли передвигать камни, оживлять деревья, менять русла ручьев и разгонять волны. Остатки былых сил еще плескались в словах, но лишь для тех, кто мог их расслышать – мертвых, древних, страшных и безумных.

– Пойдем через тьму, – шептала голова.

Повозка остановилась на границе леса и болота. Выпи орали так, что воздух звенел. Со дна вырывались, грохоча, голоса многоруких гигантов.

Упыри вдалеке плотоядно заквакали, забулькали, чуя близкую кровь и плоть, но песня загнала их под коряги и топляки, сосать старые кости утопленников.

– Здесь, – сказала голова.

Оська соскочил с телеги. Спина и плечи немного побаливали, но он чувствовал себя живым, как никогда.

– И что делать прикажешь? – пробурчал, сползая на землю Абан. – Тут почва под сапогами играет. Того гляди провалимся вместе с телегой по самые уши!

– Нам того и надо! Только не по уши, а чтоб совсем.

Одурманенные мужики в упряжи замерли, словно точеные из камня. Ни вздоха, ни голоса. Все счастливые, как дети; на ступнях ни царапинки, только пыль и сок травы.

– Домой бы их отпустить, – проговорил Оська, но голова будто не слышала. Песня потекла над бочагами жирно блестевшей воды.

Из глубин ответило стоном, рокотом. Грохнуло. Вместе с вонью из недр болот поднялось чудище. Сплетенное из ветвей, глины и плоти, оно опиралось на огромные руки, а вместо ног волочился костяной хвост. Загребая грязь, поползло глубже в топи.

Голова прошептала, что это первый страж.

Оська, ступая по дрожащей почве, подошел к яме, из которой выбралось чудовище. Там зиял черный провал, окаймленный старым камнем. В яму хлестала мутная вода, стекала жирная грязь, и падал лесной сор. Воняло несносно.

– Дальше сами! – крикнул Абан, пятясь к повозке. – Не полезу я в эту клоаку!

Голова шевельнула губами. Двое мужиков освободились из упряжи, ухватили арапа за руки и сбросили в яму.

– Жив? – крикнул Оська в провал, косясь недовольно на голову.

– Еть твою бабку на плечах твоей прабабки…

– Жив.

Лаз вел в залитый до половины мутной водой туннель. Стены, сложенные из белого камня неведомыми мастерами, держались на корнях и вьюне. Все осыпалось, едва дотронешься, но кладка сопротивлялась болотной воде как заговоренная.

– От натуры все силы, – простонал Абан, продолжая перебирать амулеты. Его цветастые одежды потемнели от ила и грязи, а шапка слетела еще на повозке. – Колдовства не бывает! Так говорил великий мудрец… или другой мудрец? Все мудрецы только так и говорили!

Оська пожал плечами. Мудрецы говорили, спору нет, говорить и дурак может.

Туннель вывел путников в подземную пещеру, посреди которой дряхлела изба, поставленная на пару выкорчеванных пней. Пни напоминали птичьи лапы, только огромные и уродливые.

Голова запела.

Захотелось вырваться из темной пещеры на солнце и смотреть на синее небо, пока не заболят глаза. Много было в песне, так много, что хозяйка избы, стряхнув сон, выбралась на крыльцо и уселась, свесив ноги.

Шаль из паутины не скрывала острых плеч, а длинный нос, казалось, перевешивал голову.

– Да ты метла, – прокряхтела старуха.

– И вам того же, – Оська поклонился в пояс, как учила матушка.

– Метла…

Абан недовольно заворчал.

– Совсем карга из ума выжила. Мы не метлы, а люди!

Старуха поморщилась, будто кто-то в ухо соломинку сунул.

– Не гавкай, пес, у чужой будки, – глаза ее налились зеленым огнем. – Повымела метла из пыльных углов пауков да крыс, блох, клещей и мокриц. Поползут теперь, ох и поползут по миру!

Оська задрожал, будто из реки на стылый ветер вылез. Голова шепнула в ухо, успокаивая.

– Слышу, слышу, – хихикнула старуха, – все слышу. И песню твою, баюн, слышала. Тошно стало, аж проснулась, и как уснешь теперь? Ни огня в избе, ни мужичка плешивого, чтобы приголубил.

Оська одернул пояс, расправил плечи.

– Мать Егибоба! Не гневись, лучше научи, как на ту сторону перейти. Любую цену заплатим, нам все по плечу!

– Давай тогда, Оська-коваль, лапти мне железные, – бабка прищурилась, – коня огнегривого, оловянную радугу и мех белой лисицы на воротник. Тогда поторгуемся.

Оська почесал затылок, понимая, что зашел не с того боку.

– Вот тебе крест святой! А вот еще крест! И третий – на воротник!

Со стены отвалилась парша и шлепнулся в грязь. Егибоба почесала нос, покосилась на арапа.

– Он у вас завсегда такой?

– Влюбленный, – будто это все объясняло, проговорил Абан.

– По песне чуялось! – Она сложила руки на груди. – Будь по-твоему – проведу, и ветвь дам золотую, чтобы паромщик вас веслом не лобызнул. Но свое возьму. Мужичок давнеханько не шурудил в моей избе, а ты на него плешью страсть как похож. Полезай-ка на печь!

– Чего?! – Абан подался назад.

– Полезай-полезай, – поддержал его Оська. – Ты ж все про натуру твердишь, а тут все натурнее некуда. Это ж не радугу из олова ковать.

 

Никакой реки не было. Паром лежал трухой у повалившегося причала. На горе щепы, положив щеку на весло, дремал костлявый хозяин реки.

– Э! – Оська толкнул его сапогом. – Держи ветвь.

Паромщик встал с таким треском, словно кости его ломались. С плаща посыпались пыль и сор. Сказал что-то, набросил капюшон на голову, что напоминала череп с лоскутами тончайшей желтой кожи.

Обугленное, но крепкое весло уткнулось в грудь Осипу. Тот не растерялся, покачал золотой ветвью перед лицом хозяина реки.

Нажим весла стал сильнее.

– Говорит, дважды сюда не входят, – неожиданно перевел Абан. До этого, сколько шли от старушечьего дома, обиженно молчал, сопел и плевался. – Вот и хорошо, пойдем обратно. Только в обход избы пойдем, уж наегибобился я до тошноты!

Голова ответила песней.

Оська не услышал, а увидел ее, будто чужие слова шили образы в воздухе. Затараторил, ухватившись свободной рукой за весло и отведя его в сторону.

– Так он теперь неживой! Это живому не войти, а певун помер давно. Это я пришел. И ноги мои, и руки мои, ветвь моя, могу и хрен показать, коли остального мало.

Паромщик ответил коротко.

– Дома деду своему покажешь, свинья, – услужливо перевел арап. – Скотина и дурак.

Оська подивился, насколько сочен чужой язык, но кивнул, принимая ответную ругань. Раз крепко браниться умеет – достойный человек, как старый Лука, а то и лучше.

С веслом на плече и золотой ветвью в левой руке хозяин реки побрел через пересохшее русло. Из превратившегося в камень ила выглядывали обломки костей, черепа. Оське даже показалось, что в глазнице одного еще шевелился белый глаз.

Противоположный берег был черным, сухим, над ним гулял ветер. Оська обернулся – позади, будто марево в жару над полем, дрожал воздух. Через то марево без ветви или провожатого не пройти, так сказывала старуха Егибоба.

– Мы за гранью, – выдохнул Абан, утирая мокрые щеки. – Как это так? А мудрость веков? Знания?

– Ну, это наверху, – Оська поправил пояс, – под землей другая мудрость.

Паромщик подтолкнул его веслом, кивнул на крутой берег, из которого торчали мертвые корни. Сам побрел обратно, ругая тех, кому до смерти подождать долго.

Голова на плече Осипа проснулась. Слова потекли в пустоту. И на этот раз их услышал даже арап. Страшные, мертвые, они заставили корни сплестись в сеть, по которой путники взобрались на берег.

У исполинских врат лежала ржавая цепь с расколотым ошейником, пахло старой шерстью.

Голова снова обрела голос, в этот раз не пела, а жутко выла в пустоту, что чернела по другую сторону врат. Оттуда завыло в ответ.

В темноте мелькнули красные глаза, к изумленным путникам выскочила громадная, как две коровы, собака о трех головах. Бурая пена свисала с пастей. Вой и лай сотрясали окрестности.

Песня утихомирила ее, заставила опуститься на брюхо и покорно подставить спину.

– Совсем сдурели! – застонал Абан, отступая.

– Да он ручной, – попытался успокоить его Оська, положив огромную ладонь на такой же громадный и сухой нос, – гляди, разве что хвостом не виляет! Всего-то погладить надо, не егибобить же.

Хвост, а точнее, громадная черная змея, кокетливо высунула язык.

Оська уселся, уцепился за шерсть и вжал колени в песьи бока. Под толстой шкурой животины играли мышцы. Арап, дрожа всем телом, умостился позади, обхватил коваля.

Голова коротко завыла, и пес подземного мира рванул в черноту.

Они бежали мимо утесов и скал, мимо черных лесов и ледяных болот.

– Скоро, – шептал певец в ухо, – уже рядом.

Они неслись через мир мертвых, пока впереди не показались подземные палаты. Вокруг них, как сугробы прозрачного снега, сидели бестелесные души, оплакивая прошлое и печалясь о будущем, которого для них больше не было.

Старые правители покинули подземные троны, и никто не пришел им на смену.

За пустующими престолами во тьме мерцал вздутый шов на стене. От него, как от плохо зашитой раны, сладко тянуло тухлятиной.

– Нам как раз туда? – обреченно вздохнул Абан.

Он отбежал от настырной тени, пытавшейся присосаться к его руке.

– Туда? – переспросил Осип.

Голова не знала. Когда она была здесь на своих плечах, мир, под и над землей еще не изменился.

Но мертвая песня распорола швы, выпустив дух заточения. Потянуло, покорежило тем, что чуждо каждому живому. Из прорыва веяло безвременьем, заточением, маятой. Тени, напирающие на незваных гостей, в ужасе отпрянули, разбежались по пустоши. Даже пес улепетывал так, что только хвост-змея по воздуху телепался.

– Точно, – арап почесал лысину, – чем поганее место, тем вернее нам туда. Кто ответит, что там такое?

Но вместо ответа из расщелины вышел понурый вестник. Старые сандалии, из оплетки которых торчали ощипанные крылышки, еле держались на худых ногах. Кадуцей в левой руке растерял лоск, покрылся патиной.

– Мой голос говорит на всех языках, – устало проговорил он, – проклятие Башни сделало меня богаче, но вряд ли счастливее. Что привело вас сюда?

Тусклые глаза остановились на Оське. Блеснули узнаванием, но тут же погасли.

– Думал, старые повелители вернулись, но куда там… Чего нужно?

Песня оплела его, напоила нектаром и накормила амброзией, вернув воспоминания о былом величии. Чары держали крепко, и даже Оська чувствовал тоску об утерянном могуществе.

– Понимаю, – вестник утер губы, словно только что оторвался от золотого кубка, – ждите.

Голова начала шептать. Впервые за все время в каждом слове чувствовалось возбуждение. Теперь стало видно не только иглу, что шьет, но и швеца.

Из расщелины высунулся вестник.

– Отвернитесь, кто ждет встречи с любимой. Или любимым. Или с кем вы там встречу ищите…

Оська послушался. Арап хмыкнул, остался стоять лицом к дымной прорехе.

– Нет! – зашипела голова. – Не могу больше ждать, мне нужно видеть!

Песня громыхнула, но, мертвая в мертвом мире, не имела силы над живым и не подчинила Осипа. Безумие рвалось с губ, обещая страшные проклятия и кары любому, кто встанет между головой и возлюбленной, пусть хоть весь мир пополам лопнет, оживут чудовища и с неба польет чумной дождь пополам с ядом.

– Идут, – принялся рассказывать Абан. – Вестник и пара баб. Ну, как баб… Будто тряпки на ветру, но с руками.

Мертвая голова уже вопила что-то невнятное, и от этого воя тряслись стены зала, подскакивали троны и стонал воздух.

Страх впервые за долгие годы всколыхнул Оську. Голову нельзя возвращать на поверхность, он это знал. Поэтому крутанул ее, потянул в сторону, срывая с плеч. Вслед за головой тянулись не только нити, но и алые корни, проникшие в плоть, сроднившие его с древним мертвецом.

– Э, – сказал, не оборачиваясь, – баба заморская, забирай жениха. Куда кидать?

– Левее, – Абан, припорошенный пылью, прищурился, – еще чуток… во!

Коваль бросил. Послышался шлепок об камень. Крик сделался тише, но только на мгновение.

– Небольшая месть, – арап пожал плечами. – Чтоб знал, кого в яму толкать и под бабку подкладывать… Да не бойся, деревенщина, одна из баб ухватила голову.

Ор прекратился.

– Заткнула поцелуем… – очарованно проговорил Абан, – и унесла в пролом. Туда им и дорога!

Осип почувствовал, что в нем осталось что-то от древнего певца. То ли уродливое, то ли прекрасное, то ли безумное. А может, всегда было, но пробудилось, как пробуждалась от песен нечисть.

– Я вас выведу, – проговорил вестник, – только не оборачивайся, как тот дурак певучий, иначе все прахом пойдет.

Они выбрались к руслу реки и ступили за грань, после чего расстались с вестником. Пошли уже знакомым путем до избы. На крыльце сидела Егибоба и кормила морщинистой грудью смугленького ребенка.

– А вот и батька воротился! – прокряхтела старуха, глядя на Абана. – Забирай дочурку. Будет тебе сподручница, да такая, что любая натура перед ней не устоит. Бери-бери, плешивый, не пожалеешь.

Они прошли совсем немного, как Осипа стало душить желание посмотреть, идет ли следом Софа. И понял, что не удержится.

– Абанушка, – проговорил он, – помоги, в случае чего.

– А что… – начал было арап.

Оська заломил свою руку, что даже захрустело плечо. Выгнул, рванул, ломая. Остаток пути Абан тащил его мордой вниз, ругаясь и плюясь.

На солнце Софа налилась плотью, окрепла, хотя и выглядела слегка пришибленной.

– А раньше, – пробормотала она, глядя на любимого слезящимися глазами, – ты даже к сеновалу не опаздывал. А теперь и волосы нечесаные у тебя, и борода в грязи…

– Абанушка! Веди-ка ее обратно.

Пока тот ругался, закрывая уши дочери, Софа расхохоталась и поцеловала Оську в губы. И так сладко стало от этого, так тепло, что захотелось спеть.


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 4. Оценка: 4,25 из 5)
Загрузка...