Высокая вода

потому что смерть — это всегда вторая
Флоренция с архитектурой Рая
 
Иосиф Бродский

 

24 апреля 1986

Сегодня Альфредо сказал, что я выгляжу грустным. Сынишка долго крутился вокруг меня, обнимал и целовал, пытаясь отыскать сердечную кнопку, что заряжает весельем. И, конечно, нашел. Однако действовать долго она не собиралась.

— Альфредо, — в школу! Ты не настолько силен, чтобы заболтать кровожадного монстра. К тому же этот монстр хочет… Он хочет защекотать тебя!

— Ehi, papà!1 — звонко рассмеялся Альфредо и вырвался из рук.

Он ловко подхватил огромный рюкзак и со скоростью марафонца выбежал за дверь.

Тем временем на кухне источали аромат забытые фетте бискоттате. Забыл-то он, но, кажется, за забывчивость достанется папе (отнюдь не хрустящих хлебцев). Я рванул за Альфредо, но было поздно. Сын остался без ланча.

Если бы не вчера, не Лиза, — так она представилась, — я бы, пожалуй, с удовольствием и с отцовской беспечностью разрешил ему остаться дома. Ведь есть же занятия получше, чем классное чтение. Хороших планов было много, но Лиза пришла и принесла с собой ненужные воспоминания — планы изменились, настроение тоже.

Кому-то отцы оставляют дома в наследство. Мое же наследство и последний привет — кожаный дневник, срок годности которого вышел двадцать лет назад. Я и не догадывался о том, что мне заготовил папаша, пока молоденькая синьора с заплаканными глазами не принесла картонную коробку по адресу, который зачем-то совпал с моим. Лиза долго молчала, всматривалась в мое лицо и, очевидно, не находила в нем ничего знакомого. Она не попрощалась. Грубо проскрипело крыльцо, и вскоре — не будь каменных преград — ее могли бы видеть скульптуры Барджелло, но уже не я.

С вечера стены стали ближе. С утра они придвинулись почти вплотную. Протяни руку — и вот авангардные обои с выпуклым рисунком касаются подушечек пальцев. Людям свойственно сгибаться: протяни руку, и она согнется в локте, не выдержав напора. Я тоже согнулся — черная сальная тетрадь прилипла к ладоням и тихо протянула: “Открой меня”. Только вот в дом, как известно, грязь не несут.

Закрыв дверь, я почувствовал, как апрельское солнце пристало к коже. На улице стояла духота. Всегда холодные небо и Арно, наполнившись зноем, стали ýже и тоньше. Я знал, где меня не обманут мнимой свежестью.

“Магнолия” цвела, но не броско, а нежно, бледно-розово. Я зашел. Магазинчик приятно дыхнул прохладой и цветочными ароматами.

— Привет, синьора Маччини.

— Анджело! Неужели вернулся!

Все та же тучная и улыбчивая Франческа вышла из-за прилавка. Мы поцеловались.

— Не так уж долго меня не было. Как Чезаре?

— Болеет, ну да ничего. Ничего.

Она быстро моргнула несколько раз, виновато улыбнулась и, будто извиняясь, показала на вазы.

— Восемь хризантем, пожалуйста.

— Выбирай.

— Вот эти, белые.

Потные ладони коснулись прохладных стеблей, и мне стало легче.

На кладбище обычно тихо, спокойно и немного грустно в это время года, только вот незачем мне идти на кладбище: я был там на День всех святых.

Арно и отец — вот и все, что осталось от прошлого. Зеленая вода с мерцающими коричневыми домиками и дорогой человек, которого та же вода изменила до неузнаваемости.

Не помню, как дошел до Площади Санта-Кроче. Здесь никогда не было так хорошо, как сейчас. Помимо вечно пожилых туристов, по площади бродили школьники.

— Uffa,2 Пино, вот ты где, — сказала худенькая девочка в веселых шортах в мелкий горошек. Сказала и отвесила подзатыльник конопатому Пино.

Мальчик в не менее веселых трусах отмывал штанишки в чаше фонтана.

— Сама виновата, сама, — тихо повторял тот, хмуря лоб.

Прозрачная вода небольшим напором текла из львиной мраморной пасти.

— Я же говорила тебе не убегать!

Ржавый слив не справлялся, и вода в чаше кругами поднималась вверх.

— Отстань, дура!

Мальчик замолчал, перевел взгляд на меня и злобно уставился из-под бровей.

Раковина наполнилась до краев, но Пино будто не замечал этого. Ленты воды вырывались из мраморного предела и, шипя скользили по раскаленной мостовой.

По правде, здесь никогда не было хорошо.

Сам Данте плакал, и казалось, что дождю не будет конца. Так проходили недели. А потом мы долго счищали вонючую грязь с белоснежного мрамора. Тогда я был не просто Анджело. Газеты нас прозвали “ангелами грязи”. Флорентийцы вышли на улицы города, чтобы убрать горы мусора и соскрести коричневые пласты жижи, что остались после наводнения. В то время я работал вместе с волонтерами в Национальной библиотеке, и сколько бы мы ни трудились, тысячи книг так и не удалось спасти.

Завеса наваждения спала. Охристые лучи плавно скользили по брусчатке и застенчиво заглядывали в домики, обступающие площадь со всех сторон.

Мальчик показал мне язык и заливисто рассмеялся. Я растерянно улыбнулся в ответ. Каждый раз приходилось напоминать себе, что тучи — в голове, что тот ноябрь остался в дождливом прошлом.

Оставил цветы у Данте или для Данте. Они недолго пролежат, а мне все равно: я ведь помню. Сейчас бы “Комедию” в руки, но нет — дневник. Казалось бы, открой да читай. А я… Ну и открываю.

Из тетради выпал свернутый листок, затертый, пожелтелый, весь исписанный чернилами неопределенного цвета: то ли серыми, то ли синими. И почерк какой-то корявый, совсем не папин.

Ангел, милый мой мальчик,

я хотел бы видеть солнце из-за гардин, но в последние дни я не видел ничего. Только всё воображал твои светлые кудряшки. А тебе и не восемнадцать уже. Да и мне… куда тамстарик.

Небо, плененное грозовыми тучами, становилось все дальше и дальше. Последние раскаты пророкотали совсем рядом и замолкли.

Мне так тебя не хватает.

Вода, стекая вниз, расползалась по чернильным буквам.

Ты придешь ко мне? Придешь же? А впрочем... знаешь, я много читал Мерини, до того как перестал видеть. Так забавно. Забыл, что на обложке сборника, а строчки всё в голове:

E prima di andare via

Smetti di salutarmi

“И прежде чем уйти, не прощайся со мной”.А Мерини-то права: не нужно прощаний.

Что это? Дождь?

Ангел, если бы мне представился случай изменить судьбу, я бы не стал. Кажется, за все нужно платить. Я в долгу перед тобой и матерью, но не перед собой. Все когда-нибудь исчезнет, кроме воспоминаний, — они останутся, должны остаться. Прочти мои, и долг мой будет погашен.

Вода потоком врезалась в сердце. А я и не сопротивлялся: тонул и, захлебываясь в ненавистном дожде, прощался с ускользающим небом. И чем глубже я погружался, тем громче слышались крики:

— Карло! Плотина сейчас рухнет!

— Надо снизить давление на стены, но есть риск, ты же знаешь...

Секундная заминка, а затем:

— Скорее, ворота!

И их открыли.

Арно, бурля и шипя, вырвалась из плена размокших страниц и смела город, который я любил. А напоследок она забрала то лучшее, что у меня было — семью. Забрала не сразу, постепенно, играючи, как и Флоренцию, которая оказалось под водой лишь сутки спустя. Сначала Арно затопила провинции, затем — городские улицы и площади. Канализационная система не выдержала. Машины, подхваченные зловонными потоками, бились о средневековые мосты. Часы на центральной площади замерли, остановившись на тройке. Ни газа, ни электричества, ни водоснабжения — не осталось ничего.

Стихию не сдержать формой. Вода и без того долго качалась в колыбели страниц. Ninna nannа, Firenze.3

7 ноября 1966

Сегодня белая голубка постучала в окно. Зеркальные бусинки глаз внимательно следили за мной. Она ли это? Руки сами собой потянулись открыть фрамугу. Коломба занервничала, забила крыльями — и вот ее уже нет со мной.

“Она”.

Тония все еще не говорит со мной. Анджело знает, и это знание проявляется в настороженном, внимательном взгляде: “Я догадываюсь, но понять не могу. Зачем ты так, папка?”

Мне стоило утопиться в тот же день, но я слишком слаб. Я слаб столько, сколько думаю о ней. Чувствую, она касается губами моих век, целует; и я едва ли бы знал об этом, если бы не теплое дыхание, щекочущее лоб. Бумага стала ее кожей. Или моей? Я провожу по каждой бумажной вене, прикладываю листы к щеке, вдыхаю запах чернил. Снова пишу. Ледяные пальцы не слушаются. Кажется, ручка вот-вот выпадет, но я продолжаю писать. Это единственное, что помогает забыть о воде на ладонях.

Я был уверен, Анджело и Тония будут со мной всегда и я тоже всегда, навеки, на беспредельное совсем буду с ними; но все не так, отныне — только она. И если она была послана мне богом, то я больше не понимаю зачем: что было важно, стало неважным.

6 ноября 1966

Как же она кричала. Никогда бы не подумал, что моя спокойная и нежная Тония может так кричать. Она складывалась из фрагментов, больше всего мне запомнились руки, заломленные неестественно, неправильно. Только тогда я понял, что отнял у нее что-то очень ценное, соизмеримое с самой жизнью. Все началось с рыданий. Тония не плакала — она оплакивала меня, себя и нашего сына.

— Где ты был? Где ты был все это время?

— Тония, я…

Лампы давно не горели. Беспокойный ветер гостем бродил по коридорам, привыкая к новому дому, стараясь не смущать старых жильцов. Тонино лицо желтовато светилось, отчего тени, падающие на лоб, обрисовывали каждую складочку, каждый излом отчаяния.

— Они говорят! Все кругом говорят!

Я попытался обнять ее, но она меня оттолкнула. В комнате сразу стало мрачней и страшней, будто вода поднялась высоко-высоко и нависла над нами.

— Что говорят, милая?

— Они говорят, — она стиснула кулаки и прижала их к скулам так, словно хотела продавить их, и только затем продолжила, — что ты был с какой-то манекенщицей!

— Да… это все не то, не о том.

Я подобрал те единственные слова, которые могли бы звучать честно:

— Это правда.

В какой-то момент она перешла на русский, и я перестал понимать.

— Говори по-итальянски, Тония.

— И ты даже не извинишься?

— Я люблю ее.

— Ради бога, Габриэле, ради бога! Как ты мог? Мы же не только об измене, понимаешь?! Люди спасались, ждали помощи, гибли, но о чем думал ты? Ты хотя бы помнил о нас? Мы ведь едва успели подняться на второй этаж! Мне было так страшно. Мне просто было страшно! Ты ведь не вернулся.

Я промолчал. Она резко изменилась. Стала спокойнее и тише. Я уже слышал такую тишину. Да, слышал. Пару дней назад такая же тишина накрыла разрушенный город.

3 ноября 1966

Как я ехал? Не знаю. Недаром газеты пророчили затяжные ливни. Вот уже который день небо, поддавшись внутреннему мятежу, слезоточило. Перед глазами возникали размытые огни, которые едва обозначали дорогу.

В такую погоду сидеть бы дома да пить граппу, но я пообещал Чезаре, что заеду. Отмахнуться нельзя: сегодня я забрал лекарства у Томмазо. Их сложно достать, а Чезаре они очень нужны. От лицея до дома синьора Маччини рукой подать, но с каждой минутой дорога все больше напоминала грязную лужу.

Где же я читал, что Флоренция — чаша, низина, окруженная холмами? Точно чаша, убаюканная белоснежной перчаткой. Баю — жидкость стремится на один бочок, бай — на другой. Эта мысль не вызвала и подобия улыбки. Я застрял в центре города.

В ночь с третьего на четвертое ноября сердце Тосканы не удалось запустить. Темная пена заполнила артерии. Город мучительно умирал от кессонной болезни. Испуганные голоса тускло звенели со всех концов наводненных улиц. Луна, как спасательный круг, блистала в черной воде, но люди не видели ее, потому что слишком хотели спастись. И я хотел помочь им.

Здание в серых кровоподтеках — именно такой осталась в памяти больница Сан-Мартино, приютившая меня во время наводнения.

Под ногами прожорливо чавкала вода. Блуждающие огоньки свеч двигались по холодному и угрюмому коридору. Мальчик на моих руках спал. Я чувствовал тепло, исходящее от его тела, и оно согревало меня, сушило пропитанную дождем душу. Пушистые ресницы спящего тихонько подрагивали во сне. Я старался нести его как можно аккуратней, чтобы не задеть швы на ноге. Первый этаж, где располагалось детское отделение, затопило, и вода начала пробираться на второй.

Темнота, идущая мне навстречу, заговорила усталыми голосами:

— Сколько еще?

— Трое, кажется.

— Надо поторопиться.

— Что про делегацию слышно?

— Пока ничего. Должна бы уже вылететь из Рима.

Разговоры о таинственной правительственной организации не смолкали. На нее возлагали большие надежды, словно она могла приказать небу не дождить, словно она могла крутануть время вспять и, если не исправить ход событий совсем, то хотя бы подготовить Цветущую к предстоящим бедам.

4 ноября 1966

В больницу наконец пришла тишина, заставив людей разбрестись по углам. Каждый чувствовал себя опустошенно: то ли сказалась игра контраста, то ли действительно наступила тяжелая ночь, полная болезненного бессилия.

Мерное сопение мальчика чередовалось с всплесками воды за окном. Я перешел в соседнюю палату, чтобы ненароком не разбудить его.

Свеча, стоявшая на подоконнике, почти догорела. Я решил затушить ее: бог знает, когда нам удастся получить гуманитарную помощь. В оконном стекле растаял блик, подарив неограниченную свободу лунному свечению.

Снаружи по-прежнему бушевала Арно. Круговерть воды загипнотизировала меня, поэтому я не сразу заметил что-то чужеродное в бурлящем потоке. Тогда еще я не понимал, с чем имею дело, все стало ясно позже, когда в бледной полоске света появились серебряные волосы, а затем — оголенные плечи. Раздувшийся сарафан зацепился за выступающую балку. Тело, мягко покачиваясь, повторяло движение ненасытных волн, утягивающих жертву за собой.

Даже если она мертва, даже если она никогда больше не заговорит, не заплачет не улыбнется, я не мог оставить ее под холодным дождем. Кто-то должен закрыть ей глаза.

Сквозь распахнутое окно в палату ворвалась вонь помоев и мочи. Я осторожно забрался на подоконник. До воды оставалось ни много ни мало пол-этажа. Пальцы поочередно соскальзывали с отлива, и я рисковал присоединиться к призрачной Офелии. Ступни наконец коснулись опоры. Эквилибрист из меня вышел плохой. К тому же балка успела покрыться слизью, что не добавляло легкости прохождению. Я сел, опустив ноги в ледяную воду. Мертвые глаза в окружении угасающего нимба волос остановились на мне. Ее грудь, обтянутая шелком последних воспоминаний, мягко колыхнулась, задышала. От страха и волнения меня замутило. Руки, чересчур тонкие и чересчур длинные, не слушались. Я нащупал гвоздь и осторожно снял ткань с крючка. Тело приподнялось над водой. Талию, мокрую и холодную, обняли такие же мокрые и холодные руки и отчего-то не захотели больше отпускать.

Театр теней отпустил артистов, и они устало разбрелись по палате. Моя Офелия спала; слишком красивая, чтобы быть правдой, слишком ненастоящая, чтобы быть человеком. Вероятно, ее принесло с Виа Торнабуони, где она, запертая в стеклянной коробке, безразлично взирала на людей: изнутри — на знаменитых актрис, снаружи — на зевающих туристов. Я наклонился над ней. Вода с подбородка капала прямо в ее стеклянные глаза и слезами скатывалась по щекам.

“Неживая и никогда не была живой — манекен”.

Воздух в палате сгустился, стал сухим и теплым, как на побережье Лигурийского моря. Странное тепло просачивалось под кожу и душило, мяло, переворачивало все изнутри. Лихорадка обняла промокшие ноги и поднялась выше, сдавливая меня, не давая шанса выдохнуть горячий, обжигающий воздух. Ее бархатные ладони метались по всему телу, на всем теле. Я нервно оттолкнул манекен и отполз в угол палаты.

Все было зря. Я никого не спас, и вот — болен.

Мальчик в соседней палате зашелся в кашле, и тут же закашлял манекен. Я отвел глаза, силясь не смотреть туда, где лежала она, но звуки преследовали меня, как апеннинские волки — оленя. Она мучительно подрагивала, и вода толчками выходила из полураскрытого рта. Когда от кашля остались хриплые рыдания, человеческая копия едва слышно выдохнула: “Помоги мне”.

Голос ее звучал, как скрипка с порванной струной, и я почувствовал, как что-то во мне тянется соединить испорченную жилу. Кем бы ни была незнакомка, она умирала вновь и вновь, захлебываясь в холодных волнах Арно.

Я подставил колено под ее тело и надавил на грудную клетку. Пластик податливо деформировался, выталкивая из полости оставшуюся воду.

“Не пандора, но и не человек. Кто же ты?”

Она неловко повернулась, издавая скрипичные ноты. Прохладный, безразличный взгляд замер на воротнике моей куртки, а потом медленно проскользил к губам.

— Gu…

Мелодия оборвалась. Грохот за окном приглушил голос, надтреснутый от долгого безмолвия.

— Gucci.4

— Вот как.

Шелковый платок повторил движение ее шеи, и я, кивнув на него, запоздало заметил:

— Совсем как у Одри Хепберн.

Она просто улыбнулась и прошептала: “Спасибо”.

— У тебя нет имени.

— Ммм, — грустно протянула она, а затем неуверенно добавила, — Gucci.

— Не твое.

Волна серебристых волос бензиновым пятном разлилась по луже пола. Кукла не моргая долго и страшно смотрела в темноту, за которой прятался потолок, и другая, зловещая, темнота сползала на ее бледное лицо.

Перед глазами всплыла она прежняя, обласканная луной и ночью. Я должен был ощутить тепло ее кожи, чтобы поверить вновь, что она жива.

— Знаешь, это ничего, что у тебя нет имени. Мы ведь можем придумать его, правда? — с этими словами я обнял ее.

“Теплая”.

Твердые ладони ответно прижались к спине.

— Назови меня, Габриэле.

Я мягко отстранился и подошел к окну.

Белая лилия, раскинувшаяся на воде, — такой она показалась мне, когда я впервые увидел ее; наверное, поэтому слова, возникшие в голове случайно, тут же обрели звучание:

— Сусанна. Можно?

Она кивнула. Теперь у нее было имя, а у меня возник вопрос — откуда она знает мое. Я не решился задать его. Тишина сомкнула губы. Я молчал. Сусанна молчала. И один лишь дождь говорил, глухо стуча по отливу.

Я не слышал, как она подошла. Легкое дыхание скользнуло по шее. Все тепло давно остывшей больницы скопилось в моей груди. Ансамбль теней вернулся и тревожно прошелся по стенам, топая серыми башмаками. Я обернулся и отчетливо, точно отчетливо, сказал:

— Анджело скоро вернется.

Она прислонила лоб к моим губам. Я не дышал. Подняла голову, и трещинка к трещинке… А я все еще не дышал: тогда было важно лишь одно — трещинка к трещинке и так до конца, но ее губы были холодны…

— Тония, — прошептал я и сжал в ладонях лицо, молочно-глянцевое, чужое. Чужое?

Дверь дернулась, как от пощечины, и тут же захлопнулась. Крупные капли дождя заколотили в черные зеркала окон.

“Что же я наделал? Как же так?”

Синтетические кудри текли сквозь пальцы, переливаясь, как струи воды. На лице Сусанны застыла полуулыбка. Она потянула меня к себе и прошептала:

— Здесь была девушка в голубом.

“Медсестра видела… — и сразу же мысль утонула в серых глазах. — Не все ли равно?”

— Да, в голубом, на меня надевали такое же платье — голубое. Знаешь, та девушка улыбнулась тебе в спину, но потом ее взгляд коснулся меня, и улыбка упорхнула с ее лица. Так странно...

Сусанна помолчала, а затем добавила:

— Там, где живу я, взлетают только птицы, но...

— И где же это?

— В застекленном шкафу. Я часто слышу стук. Серые птицы падают на асфальт. Я подолгу смотрю на них, а они все лежат и лежат. Их на лопатке уносит дворник. Я ненавижу, когда он их забирает. Может, они еще взлетят?

У голубей хотя бы была свобода, пусть и недолгая, птичья свобода. Сусанна же жила взаперти: всегда за стеклом, ограниченная набором действий, которые воспроизводила лишь косвенно: примерить и снять, снять и примерить… Мы должны были выбраться отсюда.

Дверь подло скрипнула, известив весь этаж о нашем предприятии.

— Куда мы? — робко спросила Сусанна.

— На крышу, хватит нам душных квартир. Если ты хочешь остаться здесь…

— Нет, — она схватила меня за рукав. — Нет, я ни разу не была на крыше. Там живут серые птицы?

— Целые стаи.

Услышав ответ, она улыбнулась по-детски честно, точно зная, что я не мог ее обмануть.

Мы поднялись на этаж выше. Я заметил лесенку в конце коридора. Еще выше и еще, но недолго: ступени плавно перетекли в дверцу, а та — в пыльный замóк.

Птица снова угодила в клетку.

— Отойди, — попросила Сусанна.

Она сжала в ладони замочную радугу. Сталь под ее пальцами плавилась и стекала к локтевому суставу. От жара расходилась и ее “плоть”. Пластик руки, мешаясь с пепельным сплавом, таял, как подогретый воск.

— Остановись!

Металлический комочек размером с монетку прозвенел об пол и, сверкая гуртом, закатился в тень.

Сусанна все так же наивно улыбалась, а по моим щекам текли слезы.

— Почему ты плачешь?

“Ты осталась без руки”.

— Тебе не больно?

— Совсем нет. Так почему же ты плачешь?

— Посмотри на это! — я провел пальцем по расплавленному краю. — Неужели ты не понимаешь? Если бы ты растаяла целиком, никто бы тебя не смог починить.

Она посмотрела куда-то сквозь меня и ответила совершенно невпопад:

— Пойдем. Наводнение скоро закончится для тебя.

Я толкнул дверь. Нам открылось ясное звездное небо. Сарафан на манекене мерцал так же ярко, как небесный жемчуг в чернилах ночи. Впервые тени отступили. Вместе с ними, шаркая ногами, уходила состарившаяся лихорадка. Уходила навсегда, оставляя мир живым и кристально чистым. И пусть созвездиям не быть никогда свободным союзами, но у меня была Сусанна.

— Они ждут тебя дома, прости, Габриэле, мне не стоило.

Я обнял ее крепко. Так, как захотел бы еще тогда сам. Сусанна ослабла, стала совсем легкой, почти невесомой, даже тяжелое ажурное платье, пропитанное водой, обратилось виссоном. Она рухнула, как только я ее отпустил, и больше не смогла встать.

Где-то стремительно быстро, но все еще так далеко наступало холодное утро.

Она поняла все сразу.

— Не оставляй меня, пока не запоют птицы. Ты обещал.

4 ноября 1966.

Я должен остановиться. Ледяные пальцы не слушаются. Кажется, ручка вот-вот выпадет, но я сжимаю ее до крови, я сжимаю ее и продолжаю писать, чтобы забыть о воде на моих ладонях.

Звезды пылают и сгорают одна за другой в уходящей воде.

Спуск с кровли. Другая крыша. Я опускаю Сусанну на воду. Она кажется такой спокойной, но, когда глотки воздуха гаснут в ее груди, она цепляется рукой за мою руку, как за последний вдох, сжимает ее до боли крепко, дергает, тянет меня за собой. В ее глазах ужас. Я тону вместе с ней, только мне не страшно. Почему, почему мне совсем не страшно?

Она что-то говорит, но безжалостная вода забирает каждое слово. Я давлю сильней, и ее рука отпускает меня. Платье тащит Сусанну вниз почти так же, как камень жестоких слов, слетевших с языка:

— Ti voglio bene, ma sei solo una marionetta!5 Кукла! Понимаешь? Ненастоящая… Я так люблю тебя.

Она закрывает глаза.

***

Сегодня двадцать четвертое апреля тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Умытая дождем Флоренция сверкает в ослепительных лучах солнца. Теплый ветер доносит чьи-то неловкие признания. Арно сине-зелено переливается.

Я иду забирать сына из школы.

— Привет, Альфредо, как прошел день?

 

Примечания

  1. Эй, папа! (итал.).
  2. Ит. межд. в данном случае соответствует русскому “Ох!”
  3. Баю-бай, Флоренция (итал.).
  4. Gucci — итальянский дом моды, производитель аксессуаров и одежды.
  5. Я люблю тебя, но ты всего лишь марионетка! (итал.).

Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 7. Оценка: 3,00 из 5)
Загрузка...