Костёр

0

Элараан

На Элараане, рассказывали старцы, холодно было всегда. Хвойные леса – а других здесь не водилось – стояли белые, отороченные инеем, набросив снег на разлапистые плечи. Перемежались они пустошами, называемыми снежными озерами, хотя на самом деле никакой воды там никогда не было, а была земля, твердая, насквозь промерзшая, да над нею тоненький слой снега, и ветер гонял этот снег, оставляя на поверхности «озер» причудливые волнистые узоры.

Люди на Элараане не знали слова «зима», потому что зима есть лишь там, где существует хотя бы лето, а то и весна, и осень, и какие-нибудь другие времена года. Но на Элараане, как рассказывали старцы – а им нельзя было не верить – холодно было всегда, и почти всегда – темно. Ночь была длинна – о, как была она длинна! – а день короток, так что и из десятка дней не всегда удавалось сложить одну-единственную элараанскую ночь.

Многие поколения люди пытались найти лучшее средство защиты от холода. Ночевали в лесу, под нижними, высохшими ветками огромных елей, на ковре из желтых иголок, где снега не было и, если собраться покучнее, можно было как-то согреться. Рыли землянки – и укрывались трескучими хвойными ветвями от мороза, и ветробоги выли и стенали над головами трясшихся от ужаса людей, и где-то далеко – хотя казалось, что очень близко, - им вторили волки.

Ночевали в пещерах, нередко уходя как можно дальше от входа, в глубины скальных пород, где, говорят, было жарко и гулко стучало в ушах от сокращений огромного горнего сердца. Некоторые уходят в горы и поныне – но никогда, никогда, и то подтверждали старцы, никто оттуда не возвращался.

Правда, не все в это верили.

 

1

Трин

Трин проснулась от холода.

Приоткрыла глаза, и взгляд ее был легко, как сон, изловлен отблеском огня в красных глазах маленькой белой лисицы. Нос у лисицы был нежно-розовый, бледноватый, уши большие и настороженно встопорщенные, а хвост - коротенький и куцый, и правая передняя лапка ее водила по земле вправо-влево, вправо-влево. Трин моргнула. Лисица моргнула тоже – и исчезла.

Трин поежилась. В хижине горел огонь, и было холодно, и было странно, ведь ночной холод боялся и не любил огня. В хижине было светло, и было темно, и огненный свет гулял по стенам, танцуя и подрагивая, и смеясь, и извиваясь. Старая Маянэ сидела недалеко от своего огня и что-то певуче выговаривала; не то старческая болтовня, не то древняя, полузабытая песня трещала в прогретом воздухе, потрескивали угольки и, казалось, трещали, поскрипывали старые, почти одеревеневшие старушечьи кости, когда Маянэ слегка покачивалась – вправо-влево, вправо-влево, – подчиняясь ритму собственного голоса.

Трин поежилась снова и плотнее закуталась в шкуры. Постаралась припомнить только что покинутый сон, но не смогла. Что-то злое, большое и багровое было в ее сне, что-то многоликое и суматошное, для чего у Трин не было названия, а были только смущение и тревога, и к ним не хотелось возвращаться. В шкурах было холодно, а без них будет еще холоднее, и вставать не хотелось тоже, не хотелось тревожить Маянэ, не хотелось разрушать волшебство огня, песни и родного дома.

Край шкуры у входа слегка отодвинулся, пропустив внутрь быстрый и ясный взгляд молодой луны, вздох ветробога и Агне.

Агне прикрыл вход и замер: Маянэ сидела у своего огня и не спала, хотя было время ее сна, а Трин лежала под шкурами и не работала, хотя было время ее работы. Маянэ пела, и в голосе ее слышны были волнение и тревога, хотя песня была тепла и светла, и походила на те колыбельные, что она пела Трин в детстве, когда Агне только-только появился в их жизни.

Агне казался ровесником Трин, но все знали, что на самом-то деле он много, много старше. Долгие ночи на Элараане перемежались короткими днями, и вот по этим-то дням и считали люди свой возраст. Трин было всего только шестьдесят дней, Маянэ – трижды больше. Агне пришел к ним тридцать дней назад: Трин за это время успела подрасти, мышцы ее окрепли, угловатость фигуры – сгладилась, грудь и бедра налились жизнью; Маянэ успела словно уменьшиться, на голове ее не осталось темных волос, а на лице – местечка без морщин, кожа одрябла, а тело – ослабело. Агне со времени своего появления ни капельки не изменился.

Белая лиса потыкалась побелевшим носиком в бок Трин и пробралась под шкуры; когда лисья шерсть, сухая и ледяная, коснулась живота, Трин затряслась, и съежилась, и подтянула к животу ноги. Белая лиса свернулась клубком на девичьей груди и заснула, часто дыша, и Трин чувствовала, как в такт этому дыханию стучат ее, Трин, зубы, как бегают по спине маленькие ледяные лисята, и как дрожит все ее горячее молодое тело.

Агне подошел и сел рядом. Трин закрыла глаза и представила, что темнота теплая, уютная и даже немного душная. Багровое нечто вновь встало перед глазами, задрожало и затрепыхалось, и какие-то темные образы стали быстро-быстро сменять друг друга на его кровавом фоне. Ледяная косточка застыла в горле, сердце забилось часто-часто, и Трин прижала руки к груди, чтобы его унять. Ей было страшно.

Ладонь Агне, холодная и узкая, коснулась ее лба, и багрянец на мгновение отступил. На его месте оказалась белизна, и голубизна неба, и вдалеке – полоска горизонта, а в воздухе – холодные белые звезды илиланды. И Трин поняла, что хотя внутри поселился холод, кожа ее горяча, и жар молодости и жизни стремительно покидает тело. Его во что бы то ни стало нужно было удержать, и Трин съежилась еще сильнее, и свернулась в комок, почти вдавив в грудь белую лисицу. Но тут Агне убрал руку, и тогда огненные языки коснулись головы Трин. Полог багровой шкуры упал на глаза, и Трин погрузилась в беспамятство.

 

2

Агне

Агне был чужаком здесь. Он прибыл с неба – не в числе первых, злых, укутанных в тяжелые и толстые шкуры невиданных зверей, не волков и не вэсов, а позже, много позже, так что на Элараане сменилось не одно поколение, а новоприбывшие, как говорят старцы, даже успели немного постареть.

Он любил приходить и смотреть, как работает Трин. В хижине было полутемно, и света всегда не хватало, и обычно Трин приходилось изо всех сил напрягать глаза – а Агне приносил свой уголь, разжигал свой огонь, и оттого становилось светлее, и Трин работалось лучше. Так, во всяком случае, считала старая Маянэ, и оттого не прогоняла его.

Костяная игла, пронзая гладкую шкуру юра, то появлялась, то исчезала в неверном свете трех огней: Трин, Агне и Маянэ. За иглой шли удивительные узоры: никто, и даже сама Трин, не знал, что значил их рисунок. Порождением древних сказок были они, и благоговения перед огнем, и страха перед тьмою элараанской ночи. Ветробоги шныряли снаружи, выискивая огонь и стремясь погасить его животворный свет, тихо напевала Маянэ, и Агне завороженно следил за быстротою и ловкостью девичьих пальцев. Трин улыбалась.

Агне был добр, но, как считала община, глуп. Он много времени проводил со старцами, слушая древние сказки, которым уже никто не верил. Он спрашивал, как и чем люди жили прежде, до Великодушных, до огня – как будто было кому-то дело теперь до прошлого, как будто не оглядывались на него в страхе, как будто могло быть там что-то, о чем стоило вспоминать. «Холод и тьма, - говорила старая Маянэ, расчесывая перед сном волосы Трин костяным гребнем. – Холод и тьма, а больше там ничего не было».

И Трин верила, что так оно и есть.

Агне был невысок и худ, и кожа его была бледна, а волосы белы, и казалось, что он вовсе не прибыл с неба, а был порождением самого Элараана, духом снежного озера, сыном ветробога, наперсником Большой Белой Птицы, которая забирает окоченевших детей и плачет кровавыми слезами по их короткой холодной жизни.

Агне был из Великодушных, однако не походил на них ни лицом, ни сердцем: те были высоки и крупны, и волосы их не давали им тепло и силу, ибо были коротки, как день, и колючи, как северный ветер. Слова их были ледяны, и таковы же, мнилось Трин, были их сердца, ведь где иначе берут начало человеческие слова, как не в человеческом сердце. Так же и полуночный, порожденный влечением и тоскою волчий вой исходит из волчьего сердца, подаренного, как известно, волкам луною, и оттого вечно к ней стремящегося.

Великодушные говорили много и колко, и слова их жалили сердце, как лица жалит хилиланда, которую Агне называл «крупой», а еще «зимним градом», а еще «снежным москитом» и «кристаллическими шариками». Трин знала, что такое крупа: крупу принесли Великодушные, и была она сытна, и добра, и совсем не похожа на хилиланду. Трин не знала, что такое «зима», и «град», и «москит», и «кристалл», а «снегом» Агне называл и илиланду, и хилиланду, и аниу, и ипу, и сиуоку, и сиуокитоку, и тем только убеждал общину в своей глупости, ведь как можно называть одним именем то, что друг от друга отличается.

Агне смеялся и говорил, что сходства здесь больше, чем различий. Маянэ смеялась тоже и поводила рукой: «Взгляни, - говорила она, - на Трин и Гаядуку, на Танена и Ходко, и тоже на первый взгляд ты найдешь здесь больше сходства, чем различий: все они малы ростом, глаза их ясны и темны, а волосы черны, как сердце ветробога. И все же старая Маянэ, даже если Большая Белая Птица выклюет ей глаза, не спутает Трин и Гаядуку: голос Трин низок и певуч, Гаядуки – высок и звонок; руке Трин послушны узоры, руке Гаядуки - письмена; Трин молчалива и горда, но заботлива и верна – Гаядука говорлива и приветлива, но хитра, и сердцем ее правят северные ветры. Нет, никогда Маянэ не спутает Трин и Гаядуку, как никогда не спутает она илиланду и хилиланду, но ты, Агне, чужак здесь, ты не знаешь нашего мира. А потому зови «снегом» и илиланду, и хилиланду, и зови «девушкою» и Трин, и Гаядуку, только не хмурь тогда брови, когда будут смеяться над тобой».

И Агне хмурил брови, и поводил плечами, и уходил прочь, как делал всегда, когда не понимал и не желал принять, а Маянэ улыбалась ему вслед, а Трин не поднимала глаз от своей работы. Агне приходил снова, и снова звал Маянэ «госпожой», а Трин «девушкой», а илиланду - «снегом», и рассказывал о своем мире, о неведомых краях, где живут только Великодушные, где день равен ночи, а иногда ночи и вовсе нет, где люди летают по небу, словно ветробоги, и порой не едят мяса, и где всегда тепло, и где огонь людям уже не нужен.

Маянэ только качала головой, а Трин верила. Слова Агне были чисты и горячи, как горячи угли, как горячо было его дыхание, когда он склонялся над плечом Трин, заглядывая в ее работу. И весь он был прям и горяч, и жар исходил от его тела, и Трин думала, что так же горячо должно быть его сердце, и оттого верила его сердцу, а значит, и словам его.

 

3

Маянэ и Трин

Трин спала – сном тяжелым и беспокойным, мучительным и топким, как толстый слой ипы, в котором увязают ноги и через который очень сложно идти, а еще сложнее – выбраться. Агне зажег ее огонь, и свой, и перенес к ее лежанке огонь Маянэ. Тело Трин нужно было согреть, а голову – остудить, и Агне принес кусок неведомой шкуры, холодный и влажный, непохожий ни на что, виденное Маянэ, и положил на лоб Трин. Когда он погладил ее волосы, из горла Трин вырвался хрип, и Маянэ увидела, как Агне, всегда бледный, побелел еще сильнее. Он велел Маянэ вскипятить воду и ушел.

Трин тоже была бледна, капли пота катились по ее лицу. Маянэ послушно поставила воду на огонь, хотя знала, что ни черная вода Агне – он называл ее «чай», – ни припарки не помогут. Агне всегда был добр к Трин, но он не понимал: ей нужен был большой и жаркий огонь, а не нежная вода. Маянэ была стара и многое повидала; она узнала болезнь: это была Белая Лихорадка. Ледяное семя пустило корни в груди Трин, и, поливая его, Агне только даст ему новые силы. Нужен был огромный костер, чтобы выжечь ледяной росток дотла.

Куски шкур с неоконченной работой Трин были развешаны под сводом хижины, и Маянэ залюбовалась игрою огненных отсветов на вышивке. Огонь выхватывал из теней то тот, то другой узор, играя с их хитросплетениями, меняя расцветавшие на шкуре картины. Великодушные ценили мастерство Трин и платили углем за ее работу. Уголь дарил огонь, а огонь – жизнь.

Тени от развешанных шкур плясали на стенах, потрескивали угли в трех кострах, и в хижине было светло, покойно и тепло, совсем как раньше, когда Трин была здорова. Маянэ задремала, и ей приснилась одна из прежних, благословенных ночей, когда Трин работала, Агне был здесь, и в их дом еще не пришла Белая Лихорадка…

Трин застонала во сне, и Маянэ очнулась. Странная шкура, принесенная Агне, была отброшена в сторону, Трин металась на постели, а над нею нависла большая белая лисица и дышала ей в лицо ледяным воздухом. Вода закипела, и Маянэ осторожно убрала ее с огня, заодно подкинув угля. Освободившись и получив новую пищу, огонь потянулся вверх и испугал лисицу. Она отодвинулась в тень и уселась там, не отрывая взгляда от огня, и отблески пламени дрожали в ее глазах, и, казалось, она стала немного меньше.

Но уголь был не бесконечен.

А Агне все не возвращался.

 

4

Трин, Агне и Маянэ

Трин танцевала.

Облаченная в тяжелую шкуру бэра, она поводила плечами, подпрыгивала, кружилась на месте, протягивала руки, и тут же отворачивалась, притопнув ногой. Негромко и гулко звучал барабан, нежная мелодия нэрн-или – инструмента, похожего на скрипку, - щекотала уши, и Агне думал, как можно вот так легко и изящно двигаться в мехах, почти равных тебе по весу.

Общий Дом был полон. Ходко сидел на почетном месте, в ногах Савэнэ, хозяйки Дома, прямо напротив своей добычи – огромного, светло-бурого иркуима. Голова иркуима, увенчанная короной из шкур и меховых лент, покоилась между вытянутыми передними лапами. Прямо перед звериной мордой в ряд стояли миски с угощениями – от них исходил добрый запах сытного кушанья, и желудок Агне отзывался на него урчанием, вызывая смешки сидевших рядом.

Выдавая свой голод, Агне проявлял неуважение к иркуиму, «кайын-утхе», «богу-зверю», как здесь его называли, но община не сердилась. Ходко, в одиночку подкарауливший зверя и в одиночку его победивший, должен был по традиции поделиться добычей со всеми, потому что в общине всегда делились: едой, водой, оружием, инструментами. Теперь людей ожидал пир, и голод не грозил им и не будет грозить еще долгое время, так велик был кайын-утху. И люди радовались, и больше всех радовался Ходко.

Трин танцевала. Сегодня она была «нэ-ирхе», Девой-танцовщицей, плясавшей в кольце огней, и язык ее жестов и движений обретал силу в наполненном человеческим смехом, музыкой и ароматами пищи воздухе. Она говорила с иркуимом. «Прости нас» - кивок головы и вскинутая вверх рука; «будь же добр» - прильнуть к земле, вскочить и повернуться, раскинув руки; «не сердись» - подпрыгнуть и попятиться.

Маянэ сидела по правую руку от Савэнэ, седой, сгорбленной старухи, говорившей скрипучим голосом. Глаза Савэнэ были прищурены – не потому, что она злилась или огненный свет слепил ее, а потому что распахнуть их хозяйка Дома была уже не в силах. Скоро, очень скоро – и все это знали, а более всех – сама Савэнэ, - ей предстояло уйти из мира живых, и тогда на смену ей придет новая хозяйка – Маянэ, следующая по старшинству.

Агне, единственный из Великодушных присутствовавший на проводах зверя, сидел по правую руку от Маянэ – месте почетном и, по мнению большинства, заслуженном. Агне вылечил раны многих охотников, и Ходко, герой этой ночи, тоже был перевязан его волшебными белыми шкурами, и боль его была усмирена магией Агне.

Трин начинала уставать. Танец приближался к главной своей части, и музыка звучала все громче и громче и быстрее и быстрее, а движений становилось все меньше, и повторялись они часто. Голоса смолкли, и все взгляды были устремлены на Трин: кто-то смотрел с восхищением, кто-то равнодушно, кто-то – с завистью; глаза старых женщин внимательно следили за точностью и аккуратностью движений. Но лишь один взгляд жег ее, заставляя тело потеть и корчиться под тяжелой шкурой, а сердце биться быстрее – взгляд Агне, цепкий, жадный, выхватывающий из отсветов огня каждый ее жест, каждый кивок головы, каждый поворот кисти. Трин знала, что после, когда танец будет окончен, мясо заколотого домашнего оленя – съедено и воздана дань охотнику и поверженному им зверю, Агне вернется в свой дом, к Великодушным, и там тщательно запишет все, что видел и слышал, а после придет к Маянэ за разъяснением. И Маянэ будет смеяться его невежеству, а Агне – злиться и хмурить брови, а Трин – молчать, вдевая нить в костяную иглу и лаская пальцами шкуру юра.

Таков был их уклад жизни, и Трин к нему привыкла: Агне ходил среди людей, заглядывал в их дома, слушал их истории и наблюдал за их жизнью, а после приходил к Маянэ и задавал вопросы, пока Трин вышивала в углу, или готовила пищу, или прибиралась. И Маянэ отвечала, а Агне не понимал ответов, и чем больше он спрашивал, тем меньше понимал. Он уходил в гневе или печали, но все равно возвращался снова, и снова спрашивал, и снова слушал, и не понимал, и смотрел на Трин, но Трин молчала и почти никогда не поднимала головы.

Танец подходил к концу. Все смотрели теперь на зверя, и Трин была этому рада. Она обливалась потом и очень, очень устала, так что готова была упасть прямо сейчас. Каждое движение давалось с трудом и требовало огромного напряжения тела и духа, Трин выбилась из сил и почти сдалась, но снаружи этого не было видно: снаружи был Агне, и он – Трин это точно знала – не смотрел на иркуима, и хотя бы ради его взгляда она должна была продолжать, не говоря уж об одобрении Хозяйки и общины.

Последний прыжок – и Трин упала на землю, хватая ртом воздух, а община склонилось перед зверем: Савэнэ первая, за ней – все остальные, и с ними Ходко. Агне поклонился тоже, но только после того, как Маянэ дернула его за край одежд, неодобрительно покачав головой. Трин перевела дыхание и мысленно вознесла хвалу духам предков, благодаря за то, что те помогли ей продержаться.

Праздник продолжался.

 

5

Агне и Маянэ

Агне вернулся, едва миновала середина ночи,– Маянэ поняла это по положению звезд, на мгновение протянувших ей свои льдистые лучи, когда Агне, заходя, отдернул полог. Агне принес угля – больше, чем оставалось в хижине; достаточно, чтобы поддерживать в Трин жизнь; слишком мало для исцеления.

Агне понял это по взгляду Маянэ – он и сам это предвидел, чувствовал, знал, но признавать не хотел, не хотел думать, что усилия его были недостаточны или люди слишком злы.

Люди не могли быть слишком злы. Только не эти люди.

Просто у Еваннэ был маленький сын, и он не мог замерзнуть; у Илко росло три малыша, у Нойко - семеро. У Танена умирал старый отец, который сам уже работать не мог, но требовал все больше и больше огня, так что семье угля не хватало. Яляйнэ гадала на обожженных камнях, сестры Ватанэ и Наянэ жарили рыбу, принесенную мужчинами, Гаядука писала при свете огня свои странные, дышавшие холодом сказки. Всем нужен был уголь, потому что всем нужен был огонь, и уголь берегли и дорожили им больше всего на свете, и было даже удивительно, что Агне сумел уговорить хоть кого-то поделиться. И в глубине души Агне это понимал, но принять, как всегда, не хотел, и потому винил во всем себя, свое неумение ладить с людьми и отсутствие красноречия.

Агне сидел, закрыв руками глаза и лоб, и слушал, как потрескивают угли. Маянэ взяла то немногое, что он принес, и распределила между тремя огнями: в ногах Трин, напротив головы ее и живота, - но не спешила подкладывать.

Через некоторое время начали приходить люди. Агне слышал, как под их тяжестью трещит снег на тропинке, а Маянэ, наверное, различала звук их шагов от самых хижин, потому что всегда заранее говорила, кто будет следующий гость.

«Кх, гкм, Танен идет», - и приходил Танен, и приносил с собой рыбы, и стоял молча, глядя на Трин, и также молча уходил, быстро закрывая полог, так что ветробоги бесились и метались вокруг хижины, скаля зубастые пасти, но проникнуть внутрь не могли.

Приходила Еваннэ и приносила с собой маленького сына: в кулачке его были зажаты полоски вяленого мяса, и он положил их перед Маянэ медленно и торжественно и поклонился ей. Приходил Ходко и принес целую тушу только что заколотого оленя и оставил ее снаружи. Приходила Гаядука и принесла шкуру ледяного кота, серебристую и мягкую, которую подарил ей отец и которой она так гордилась. Шкура укрыла Трин, но та ничего не чувствовала и не могла оценить этого жеста: белая лиса держала ее в своих объятиях, водя морозным языком по нежной коже, и кроме нее для Трин никого в целом мире не было и не могло существовать. Гаядука постояла у лежанки, затем развернулась и направилась к выходу. Возле Маянэ она задержалась, будто желая что-то сказать, но промолчала и поспешно вышла, не взглянув на Агне.

Люди приходили и приносили еды, и горячей воды, и домашней утвари, и костяных гребней и игл, отдавая должное работе Трин, но уголь они оставляли дома. Агне вцепился руками в волосы и силился не завыть, вторя волку и ветробогу. Он думал, где еще раздобыть угля – угля, ибо больше на этой проклятой планете, казалось, ничто не горело.

Маянэ сидела сгорбившись и молчала, и языки пламени отражались в ее темных глазах. Агне не знал, кем была она для Трин, не знал даже, состояли ли они в родстве; но вместе они были всегда, и где бы ни была Трин, Маянэ находилась неподалеку. Поначалу это казалось Агне только правильным и привычным, и говорить он приходил только к Маянэ, и искал ее общества. Но дни шли, и чем дальше, тем чаще Агне ловил себя на мысли, что может быть, было бы неплохо, если бы время от времени, иногда, в конце концов, хотя бы раз они с Трин могли остаться наедине, и Маянэ бы рядом не было.

Трин дышала часто и тяжело, через рот, и под глазами ее пролегли темные тени, и Агне боялся поднять голову, боялся посмотреть на нее или подойти к ней; он догадывался, что побыть наедине они никогда уже не смогут. Это всегда были Трин, Агне и Маянэ, Агне и Маянэ, Маянэ и Трин… но никогда – Трин и Агне.

У входа послышались шаги, но Маянэ молчала. Полог отодвинулся – медленно, медленно, так, что двое сыновей ветробога успели проникнуть внутрь. Один из них погасил пламя в ногах Трин, второй – у живота ее, и только третий огонь продолжал гореть, когда в хижину вошел человек. Маянэ выпрямилась, насколько могла, и взгляд ее стал колючим. Агне поднял голову: у входа стоял Великодушный. Нижняя половина его лица была скрыта шарфом; ледяные глаза смотрели на Агне.

И Агне вспомнил.

 

6

Маянэ

Маянэ вздрогнула и проснулась.

Приоткрыла глаза, и взгляд ее был безжалостно, будто в силки, пойман отблеском огня в красных глазах чудовищной белой лисицы. Лисица стояла, оскалившись, и не сводила с Маянэ кровавых глаз, и слюна капала с огромных клыков на лицо Трин, а Трин беззвучно плакала, сомкнув губы и смежив веки.

Огонь горел у головы Трин: на большее угля не хватало. Агне ушел – сколько же часов назад? – а Маянэ осталась, осталась ждать конца, осталась доживать свои дни в одиночестве, среди шкур, развешанных под сводом хижины.

Великодушный – для Маянэ они все были одинаковы, и она не различала их между собой – пришел, и сказал, что они устали ждать, что работа Агне закончена, и что Агне может получить свой… свой… Странное слово он произнес, и Маянэ не знала, что оно значило, и не смогла бы повторить его, но главное было то, что Агне мог вернуться домой, в свой великодушный мир, где он был своим, где не нужно было работать в поте лица ради малого кусочка угля и где люди не умирали от Белой Лихорадки. И Агне ушел.

Маянэ знала, что он не вернется. Если бы им велели улететь на небо, Маянэ осталась бы, и Трин бы осталась, и Танен, и Ходко, и даже Гаядука, но Агне был чужаком здесь, он не принадлежал этому миру, и мир легко отпустит его, что бы ни говорила община и чего бы там ни думала Трин.

Теперь Трин ничего уже не думала. Она лежала, закрыв глаза, и почти не дышала, отдав дыхание свое, и тепло, и силы жестокой белой лисице. Вскоре лисица уйдет, и Трин уйдет за ней, улетит Агне – вернется на свое родное небо, а Маянэ останется, и будет жить, и будет спать и есть, и скоро станет хозяйкой Общего Дома, но петь, наверное, никогда уже больше не будет.

Край шкуры у входа дернулся и быстро отодвинулся, впустив внутрь сонм сонных холодных звезд, вой молодого волка и Агне.

Агне принес уголь – много, много угля, больше, чем Маянэ видела за всю свою жизнь; достаточно, чтобы отправить прочь, в ночь, огромную белую лисицу с наказом никогда, никогда-никогда-никогда сюда не возвращаться.

Где взял он уголь? Ведь не может же быть, чтобы были настолько добры Великодушные – они, никогда ничего не дававшие даром?

Агне зажег огонь – большой и прекрасный, и в хижине сразу же стало жарко и душно, и языки пламени взвились так высоко, что Маянэ испугалась, как бы не лизнули они куски шкур, плоды работы Трин, свидетелей ее болезни и – Маянэ это знала – будущего исцеления.

Воздух в хижине дрожал от жара, и ручейки пота потекли по спине Маянэ; пот проступил и на лице ее. Она смотрела на Агне, и не знала, снится он ей или нет, на человека она смотрит или на полубога, хранителя огня, духа снежного озера, заклятого врага Большой Белой Птицы.

Огонь разгорелся быстро и сильно, от духоты у Маянэ закружилась голова, но Агне было мало его жара: он схватил рыбу, и мясо, и чашки и инструменты, принесенные общиной, сорвал с Трин шкуру ледяного кота и все бросил в огонь. Пламя дрогнуло, съежилось и почти погасло, но все же приняло дар и вскоре разрослось еще больше. Руки Агне потянулись вверх, за расшитыми Трин шкурами, темными и прекрасными, но остановились; он не посмел. Агне сбросил свои одеяния и отправил в огонь и их, оставшись выше пояса обнаженным; Маянэ изнемогала от жары в своих тяжелых одеждах, но не шелохнулась.

Мех белой лисицы потемнел, она рычала и ругалась, плюясь клубами черного дыма, а когда огонь подобрался совсем близко и подпалил ей шерсть, закричала голосом не человека и не зверя, и стонала, пока огонь пожирал ее. Агне стоял прямо, и отблески пламени играли в его красных глазах, и Маянэ не знала, видел ли он лисицу, слышал ли ее. Он смотрел только на Трин, и когда последний и самый жуткий лисий вопль прервался, Трин глубоко вздохнула, и облегченно вздохнул Агне, и дыхание их, закружившись среди языков пламени, взвилось вверх и через отверстие в крыше выбралось наружу.

Огонь погас еще быстрей, чем разгорался. Трин дышала глубоко и ровно. Маянэ слышала говор людей снаружи, и возгласы удивления, и шепот, и как кто-то переминался с ноги на ногу. Маянэ не шевелилась, и только глаза ее следили за Агне, шагавшем по хижине – вправо-влево, вправо-влево. Пол был черен и сер, в воздухе стоял запах гари, лицо Агне было красно, но он улыбался и глядел насквозь, в другие дали и миры, и хоть телом он все еще был здесь, души его – Маянэ это видела – при нем не было.

Когда Агне остановился, Маянэ поняла, что он принял решение. В красных глазах его, устремленных на Трин, она читала мысли так же легко, как признаки изменения погоды – в небе.

Агне сорвал шкуру со входа и набросил ее на плечи. Кивнув Маянэ, он вышел в ночь, и община расступалась перед ним, и никто не спросил, когда он вернется.

Вход в хижину больше ничто не прикрывало, и юные сыновья ветробога со свистом и улюлюканьем бросились внутрь. Но огонь, только что бушевавший в хижине, был слишком горяч, слишком велик, и Маянэ и Трин еще долго было тепло, и ледяные пальцы ночи не смели к ним прикоснуться.

 

7

Трин

Костяная игла, пронзая гладкую шкуру юра, то появлялась, то исчезала в неверном свете небольшого огня, горевшего в центре хижины. За иглой шли удивительные узоры: Трин тщательно выводила их рисунок. Огненные тени плясали на стенах, огненные языки и фигуры людей танцевали, вышитые на шкурах: огонь дает тепло, огонь дает жизнь, огонь исцеляет, огонь забирает, уводит прочь, в ночь, в глубины гор, где вечно пылает жар и гулко стучит в ушах от сокращений огромного горнего сердца.

Агне ушел туда.

Савэнэ умерла, и Маянэ стала хозяйкой Дома. Ходко с охотниками выследили жену иркуима, и был праздник, и Гаядука танцевала в тяжелой шкуре бэра, и Общий дом был полон запахов, и звуков, и огня, и община радовалась, и смеялась, и пела, как одно огромное многоголосое чудовище.

Маянэ ушла туда.

Сны Трин полны теперь были огня, и света, и жара, но когда она просыпалась, в хижине было холодно, и темно, и одиноко. Сны были лучше, чем реальность: во снах Трин была маленькой девочкой, которой Маянэ пела колыбельные, а Агне сидел у входа, молча, не шевелясь, и завороженно слушал, и никогда, никогда-никогда-никогда не уходил, по крайней мере, не попрощавшись. И Трин старалась больше спать, и ей не хотелось просыпаться.

Она могла бы уйти вслед за Агне – но дошла ли бы? Но дошел ли он? Жив ли он, сыт ли он, тепло ли ему там, в горе, где никогда не бывает холодно?

Он один?

Трин ждала. Работа ее с каждым днем становилась все искуснее, а зрение – все слабее: Трин берегла уголь. Тело ее с каждым днем становилось все тоньше: Трин берегла пищу. И того, и другого было уже вполне достаточно, чтобы уйти, чтобы, может быть, выжить там, среди ледяных лесов и снежных озер, где рыщут волки и ветробоги, а по ночам слышны вздохи и плач Большой Белой Птицы. Но Трин продолжала просто ждать, и с каждым днем решимость идти куда-то, покинуть хижину, где было холодно и одиноко, покинуть общину, смотревшую на нее, как на призрака, покинуть работу, дававшую уголь, - решимость таяла. И Трин все чаще выходила наружу и смотрела на полоску горизонта, на белизну земли и голубизну неба, и вокруг нее кружились холодные белые звезды илиланды.

Может быть, он вернется?


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 3. Оценка: 4,67 из 5)
Загрузка...