Зюйд-вест

Аннотация (возможен спойлер):

Действие происходит в Византии в 1424 году при Мануиле II Палеологе. Храмовый смотритель рассказывает морякам, пережидающим бурю на островке в Босфорском проливе, как на этом месте задумали выстроить церковь с необычной колокольней, кто участвовал в её основании, какая суровая была в то время зима и что когда-то случалось на море и в городе.

[свернуть]

 


И начался ветер, который зовётся «липс» (SW, 225°),
сильно дул до третьего часа, рушил дома и церкви,
так что все бежали в открытые места
и говорили, что быть концу света.
 
(Продолжатель Феофана, перевод В. Иванова)

 

I

 

Вас, христолюбивые купцы, о каковом ремесле сообщает и расположение, и час, и вы достоверно свидетельствуете, погода, непредвиденность торговли и кормчий, для коего лучше, что его не знают в лицо, прибили к месту, основанному игуменом Живоносного источника отцом Фотином. Слушанье об этом его деланье навело бы вас на спасение. Да и северные – ночь-то только, вон, загустела – продержатся до утра.

 

 

II

 

Да и как пройти мимо такого его деяния, каковое одно даст вам домыслить остальные? Третьего дня восьмого месяца *** года по сотворении мира я – только первый святочный день дошёл до рассвета – ощутил себя испускающим дух. На пороге моей болезни сошлась братия.

 

—  Не то ли самое с братом Касьяном, – говорит иконописец Ворсофоний, – что и сжигающая нас стужа, и пожар зимы, и хожденье туда и сюда воздуха, и замёрзшие от зимы озёра и реки, приварившие к себе носами и горбами воздушных и водных бесов, как при Феофиле Прощённом и многих других? Их люди на закорках доставляют в дома. Под Христово Рожденье служка, приданный господином никтепархом для кухни, заправлял морским огурцом суп, называемый трёхбалльным. Из его рта вылетели два духа, один со всем, что обыкновенно наблюдается у бесов, а другой в красной и зелёной камилавке с бубенцами на обеих головах. А когда я в притворе апостола Фомы воплощал на Сошествии во ад плавники, то на шелковице у ворот чистилища счёл на пять глаз больше, чем запечатлел. А на подпотолочном успении эпископа Вукола в окружении братии я недочёлся в пасти кита трёх обезьян с шафрановыми цветами. Виной этому наверняка диаволы из приалтарного терзания Поликарпа, несущие в руках волынку…

 

— Возлюбленный брат Ворсофоний, – говорит старец Евлогий, – да будет тебе ведомо, что ты говоримыми тобою речами вскрываешь своё же сумасшествие, ибо сей злогубительный брат Касьян наглядно поражается заболеваниями, поскольку он множество насельников обители погружал в преступные заблуждения, а свещеносца Агафангела научил латыни и испортил…

 

— Позвольте, – вопрошает в досягаемой для меня слышимости Агафангел, – умирающему водицы подать?

 

Тут, однако, в келью мою в молчании вошёл имеющий восковые дощечки игумен обители Фотин.

 

 

III

 

Я, сыновне недостойный, прежде чем святой отец осветил рот свой речами, возвещаю:

 

— Я, отец, впал нынче непредсказуемо в обездвиженье тела с утратою зрения и прочего. Так что вовсе сделался неупотребим даже и для чистки позавчерашних сковород с подгорелым чесноком, каковое легковеснейшее деланье с трепетом сердца я воспринял вчера от брата Феодула после ужина. Лекарственное твоё присутствие, однако, подаёт моей плоти бодрость, отчего не позднее восьмого, я думаю, часа образуется в ней былая сочленённость…

 

— Продолжай, – говорит он, – чадо Кассиан, своё нахождение и пребывание на ложе выздоровления – ибо немощь твоя промысел Божий. Дόлжно тебе знать, возлюбленное дитя, что подворие наше в городе ангельским спошествованием основывает и водружает к весне храм Всецарицы с дивною и превысокою колокольнею. По твоим силам от сего дня – во ратоборстве с ущербностию твоего здоровья – написание во иноческом уединении чертежа.

 

— Я, говорю, начертил новую нашу колокольню, это верно. Да ведь она, может статься, и рухнет…

 

— Не рухнет.

 

— Подворье, отец, в городе. Как же это чернец, аскезою и постом отчищающий скверну прегрешений, в бороде имеющий курятник, ногти – бороною…

 

—  На подвории, возлюбленное чадо, отдалённом от мест повреждения твоей непорочности, братия ожидает отшельника, а не благовонную розу. Посему я тебе на богополезное рисование предоставляю времени до водосвятия с возможностию – из-за многовидных недугов и хворей, неотвязно осаждающих сосуд твоего болезненного тела, – отсутствовать на служениях и быть лишь на трапезах.

 

Он затворил дверь, и воспользовался голосом так, что изречённое не сделалось для меня загадкою:

 

— Человеколюбием Господа брат Кассиан, намеренный охотно и с веселием сердца прекратить здешнюю жизнь ради лучшего обиталища, сумел выздороветь и имеет прежнюю способность к движению. Перестань, чадо Агафангел, приближаться к нему со стаканом воды. Бейте к трапезе.

 

 

IV

 

Как здесь не помянуть монастырскую трапезную и открывшееся мне её устройство?.. Я ведь о нём оповестил старца Евлогия в таких словах:

 

— Ты, говорю, брат, скорее меня, верно, постиг, что в трапезной – по благодати Отца, сотворившего всё сущее, милосердием Христа, муками указавшего нам путь к спасению, и равновеликого в их обществе святого Духа – четыре угла? Вот я и смотрю, всякую пятницу уж три месяца две седмицы и три дня при посадке братии за стол с полбяною юшкою в том вон углу рухлядный Геласий перемежается с гостиным Афанасием. Каков царский бросок, а!.. В Воспорионе, помню, самородок один выкинул пять царских. Вот ведь человеку, что называется, Господь поплевал на ладони. На шестой, правда, бросок царский человечек его, озорника, сопроводил, так сказать, навстречу новизне… А расклад «пятка святого Петра»? Это… как наш больничный Фотий со звонарём Конаном четверг через два выпадают на угол, противный двери и окну. А вон там, я готов спорить, в Христово воскресенье помещается всё время штукатур Иоанникий…

 

— Я, возлюбленный брат Касьян, – говорит старец Евлогий, – воистину печалюсь повергающей меня в грусть и уныние скорбью, смущён возмущающим мой дух смятением и охвачен объявшим меня терзанием от того наговора и злоумышления, исторгаемого сейчас непрестанно клеветническими и душегубными твоими речами, коими ты поганишь свои уста и губы, ибо эти всецело пустые речи от начала и до конца полны клеветы, пустословия и погибели души и своею заговорческой мерзостью изобличают клеветничество и душегубство твоих уст и губ, повергающее меня в печаль, духовное смущение и муки. Ведь и простец услышит в твоём удачливом только что в уловлении простаков измышление в отношении скомороха, поганящего собою Воспорион, клоаку нечестия, и угрозе отсечения нужнейших членов и последующего вывешивания их в людных местах, поклёп в отношении меня, отторгнувшего мирскую жизнь и не имеющего что поставить на кон, за азарт, слабоумие и извращение! Равно богохульным считаю я твоё хуление в отношении вышеписанных братьев – подвижников, светочей и столпов веры – ибо они борцы за веру и просиявшие добродетелью колонны церкви, исторгающие лучи света, и противно Христу возводить на них поношение, что, мол, углы стола звероподобно и извращённо засиживаются этими братьями именно по тем дням, когда к трапезе на него воздвигается подливка из растёртого с овечьим сыром грецкого ореха, масла, кунжута, виноградного уксуса и тутового мёда таким образом, что ещё и не всякая рука пропихнётся к ней и горбушкам пшеничного – а не ячменного, как это случается в остальное время, – хлеба. В нашей братии нет бесчестного брата, кроме повара Феодула – зверообразного в своём зловонии орудия диавола – ибо он умственно развратил игумена, дабы наложить сочащуюся преступлениями лапу на  отправление поварского послушания на непотребный срок. Ибо так имеет он власть размещать на столе соусники с удушающей Христа выгодою для своей утробы. Ничуть не уступает ему трапезный Никифор, воздвигающий невиданные изуверства в своих посягательствах на кухонное поприще. Не реже и со сходным направлением ума углы своею плотью грязнит брат Феостирикт, изобретатель всякого преступления, выносящий принародно, как бы хвастаясь делаемым, с собою после трапезы двойную порцию хлеба, вовлечённую якобы волею слепой случайности в отпущенную им на преступное это хищение бороду. Ибо пока они всё совершали, я видел, как всё происходило.

 

— Какой ты, говорю, брат, медовый в слове – воздух кругом тебя слипается. Ты, однако, прав… Что на кон-то ставить?.. А не сгодятся ли поклоны?.. У меня с мясопуста есть свободная сотня – за то, что я гладил кота.

 

Тою же утреней Евлогий отбил за меня кошачьи поклоны. И с этих пор не раз понуждался проигрышами к воплям громким голосом, царапанью груди и возлежанию в судорогах на земле. Как-то он, не достигнув епитимьи за поступки, по истечении часа украсившие его званием юродивого, обменял на поклоны брату Варсофонию козлиные сапоги. А меня сподобило тем днём схлопотать сто поклонов от отца благочинного, укушенного медведкою за прополкою монастырских кочанов в миг, как он узрел меня кидающим мяч псу Ареске. Когда на ужине я вновь преуспел в игре, старец Евлогий сказал:

 

— Моим, брат Касьян, очам то не тайно, что ты пред вхождением в трапезную пиханием локтей образуешь братьев в требуемый твоему хищничеству порядок, ибо ты возбудитель крамолы, от коего полезно предохраняться. Мысль мою разделяют твои члены, после должного надругательства поредевшие в своём числе.

 

Пока он угнетал меня речами, за его спиною восстал отец игумен. Евлогиевы выкрики завлекли его в трапезную, и он вошёл с нами в беседу, после коей я изыскал приют в скриптории совместно с обитавшим там свещеносцем Агафангелом.

 

 

V

 

Я, золотые мои, помянул опять Агафангела… Они ещё с одним, кучерявым, росли в обители с пелёнок. Как-то отроки, углубясь в рощу за ежевикою, достигли Воспориона, где их обступила цирковая погибель. Отчего на другой день свещеносец Агафангел претворил рукава ношеной рясы брата Ворсофония иглою и ниткою во что-то хоботом нарекаемое. А кучерявый епитрахиль ножнями для пострига разъял на облаченье учёной собаки. С тех пор Агафангел ежеденно украшался в скриптории трудолюбием. Кучерявый поступил, говорят, в настоящий цирк. Я, как грамотный, отбывал не раз в книгохранилище. Да был отторгнут оттуда как пририсовывающий чуждое на полях.

 

Там я в день моего воскрешения утруждался мыслею о том, каковы нынче мои дела? Агафангел списывал, проговаривая вслух, пергамен о некоем приснопамятном отце.

 

«Когда, писал он, приснопамятный отец – тот, значит, самый – двигался чрез пустыню в лежащий возле неё город в обществе некоего отрока, приготовляющегося к венцу жизни – монашеству, им на пути встретилась девица. Отец вопросил отрока: «Сыне, женщина эта, мимо нас прошествовавшая, припадает на левую ногу или на правую?» Тот в ответ: «Она, отче, двумя ногами равномерна». А отец ему: «Хорош из тебя монах! Ибо истинно ноги женщины этой, ложная красота коих ощутима чрез одеяние, есть копыта, поросшие гнойною чешуёю, на местах её грудей отверзаются до самой гортани, простирая с шипением гнусный язык, брызжущие ядом змеиные пасти, очи её изливают смрадную смолу, из зияющих её уст прорастают клешни, тело её выпустило щупальца и…»

 

Следовавшие за этим вещи сообщаются обыкновенно ребятами, суше столь длительно непричастными, что они идут уже не куда хорошо бы по компáсу, а куда говорят им видения. Тут уж меня и вовсе обступило отовсюду уныние…

 

— Знаешь ли ты, говорю, золотце, где лежит у нас сборник Оривасия и «Видения Симеона-заики, со младенчества смиряющего страсти свои железными цепями»?

 

— Меня, отвечает он, отец Фотин отвратил от сих книг. В них проступили неведомо как изображения, повреждающие – тронь я их – мою юность. А я… переписывал позавчера после повечерия об отсыхании за подобное рук в «Слове Алкивиада-псоглавца, учившего змей постничать», а вчера – в «Кончине отца нашего Маманта, проповедывавшего лягушкам»… Ныне я списываю «Рецепты Эвдемония, лекаря царского, об удлинении ног».

 

— У тебя, я думаю, сынок, ночью сон тревожен. Однако, сердце моё, между Оривасием и Симеоном завалилась такая одна фляжечка – с твоего стола руку протянуть… В ней булькает? Аминь.

 

 

VI

 

Я, загрузив потребное, двинулся было восвояси. Да ударили молитвенный час. Агафангел приклонил колена:

 

— Господи, я здесь и ныне, как с рождения моего и повсюду, грешил всечасно, злоумышленно и против помысла, тайно и явно, умственно и делом. Но Ты человеколюбив и к последнему разбойнику, от меня неотличному. Ибо я на малой литургии предался жука, через окно воспарившего, уловлению, буйному во дворе на снегу прыганию, оного снега, порочность нашу с небес обличающего, на языке растоплению, воспалил при несенье свечи ризы отца игумена, не уподоблялся старшим во образе жизни: проводящему век свой в поклонах страстотерпцу отцу Евлогию, в келии молитвенно затворённому, воскрешения удостоенному и всенощно из обители на одинокие бдения отходящему отцу Касьяну… Здравия тебе, отче Касьян!

 

— Я, говорю, прокашлялся благополучно. Тебе, я думаю, на ночь надо богородичной травы…

 

— Я, отче, дал зарок насыщаться до скончания дней сухарями.

 

— Тогда уж львиного хвоста и свиных бобов… А не приобщил ли ты кого, сыне, к знанию о моих ночных отсутствиях?

 

— Как бы я, неук, тебе, старцу, не отличимому уже от мертвеца и готовому отселиться из здешней жизни, воспрепятствовал огласкою? Ты, верно, соседствуешь во тьме безбоязненно с капищем на скале, в коем отец Ворсофоний говорит, что черти женятся. Залоги благочестия ты являешь своею плотью: лысиною, бесполезными членами, кожею лишь да костями…

 

— Не думаю я, сыне, что дошёл до изображённого тобою совершенства. Потому-то я для его достижения – чувствуется, что скоро – вдамся в отшельническую жизнь за вратами обители. Тебя же я прошу о молчании. И не пересиживай здесь. А под голову пред сном клади пчельник.

 

 

VII

 

Тою ночью я с поспешностью, позволяемой моими недугами, пошёл к духовному улучшению. Но по противодействию диавола людям, особенно изобилующим добродетелями, натолкнулся на тропу, заведшую на окраину города. Ибо я оказался между колбасною «Агнец Божий» и цирюльнею «Уховёртка» за Воспорионским Хвостом. Не понуждай вас, хритолюбцы, торговля к отплытию с допустимою быстротою в сторону, противоположную этой, вы бы поутру на него посмотрели. Тут в уши внедрилось мне пение, под лютню происходящее. Как сейчас помню:

 

Спрячь – говорит поющий, – лестницу, мой ангелок.

Последний погружён мешок.

Уйду на красном корабле.

Простимся до рассвета

Не у окна, а в полумгле

У доков Филарета.

 

Дашь яблок мне осенний сорт.

Уйдёшь домой. А я – на борт…

 

Я в море не забуду мёд

И этих глаз, и этих уст.

Покамест здесь мороз и лёд

Прохватывают каждый куст.

 

— Да это, – перебил пение некий прогорклый голос, – Вангелакис пищит о своей бабёнке. Будешь раки, Вангелакис?.. Зато я не мёрзну. Ты теперь идёшь с нами в «Клешню». Да-да, в нашей команде, Вангелакис, на острове Чаек кормило держу я. Вот пришлёт нам друнгарий эту их монастырскую курицу, которая чертит планы для стройки, – будет тебе тогда сухоеденье. А «Клешня» – для морских волков. Клянусь капитаном Ливасом Гарбисом! Вон, и черноризец идёт. Я угощаю. С корчмарём уговор с утра. Уж мы им подымем тайфун.

 

 

VIII

 

Волею-неволею, хистолюбцы, повлёкся в сказанный разбойный вертеп. «Клешня» снабжена кладовою с доступом из Сливного заулка и сквозными дверями. Так нуждающийся узреть через щели делаемое внутри, вхожденьем в парадные ворота, приближеньем своим и обликом не подвергает обозреваемых душевному треволнению.

 

Ох и жалостна в ту пору была эта каморка, еденная шашелем, с укоренившимися пауками и мотыгою в углу… Да ещё зовущий себя рулевым, облокотясь, теснил её телесными своими складками. Подле него был инок в бороде с сосульками. И Вангелакис с лицом впавшей в уныние козы. Первым в празднословие пустился кормчий:

 

— До чего славно деньги получать вперёд. Только я думаю про нашу стройку. Сдалась друнгарию и этому сморчку-попу на острове Чаек часовня. Оттуда её не увидать из города. И нанял мазуриков как на подбор, чего и говорить. Как бы нам, ребята, не пойти гулять по дну до окончанья строительства. А, хозяин! Неси-ка нам «Трап». Да-да, рецепт я сказал вчера. Так, чтобы куропаточьи клювы шли поверх барашка… А то блюдо? Да, «Спрут». Чтобы смоквы в утином жире…  И тащи «Водоворот», сырный пирог. Помню, в кабаках Просфориона было не пропихнуться от людей. У нас ели сплошь капитаны. Один мой приятель знавал человека, который два раза собственными глазами видел кока, водившего дружбу с матросом самого Ливаса Гарбиса!

 

Речи его обнаружили в иноке возможность громкого голоса и метания сосулек с бороды:

 

— Я благословлён на сей подвиг настоятелем. А для тебя за прозябанье в притонах и для юноши Евангелоса, зародившего сладострастие в доме господина своего никтепарха и сосланного на труд и мороз, единый способ не гореть в геенне есть данное Богом строительство в лишеньях и нуждах. А тот, кого неразумные зовут Ли… кощунственной кличкой, есть анафема. Правильно радоваться гибели сего хищника, тянущегося к гнусностям со школьной скамьи. Сперва тайно, как распутник Евангелос. Лишь я замечал его дьявольские чёрные глаза, его…

 

— Ливас Гарбис в школе? Ты, брат Никита, ежей наелся. Нашёл кого сравнить с Вангелакисом! Вангелакис сегодня нёс против ветра камень, и их обоих удуло в море на лёд. Да, по такой погоде и Ливасу Гарбису не поднять паруса… Вчера один, смотрю, едет по Босфору на повозке, запряжённой волами. Где такое видано, а? А что капитан, едва было отрастивший жабры, городской? Вот бы везенье… Да он с Касоса. За это один старпом оттуда подрался с матросом с Карпафоса, который божился, что он Ливасу Гарбису – сосед по деревне, пока не принуждён был признать свою неправоту. Вангелакис, сыграй-ка на своём инструменте песню о том, где родился Ливас Гарбис. Она как раз про чужую жену.

 

— Я, – говорит мальчик этот, Вангелакис, – с милостивого вашего разрешения, кир Бабис, не считаю, вас вправе затрагивать честь благородной дамы.

 

— Чего ты разбурлился? Да-да, хозяин, сюда… А где сырный пирог? Теперь давай, Вангелакис, нашу. Моряцкую.

 

Исполненную песнь полагаю я постороннею напутствиям о благодеяниях игумена Фотина. И я не стану её приводить ни с какою иною целью, кроме как показать нравы сотрапезников.

 

Пир накрыл владыка Крита

Для служивых пред войной.

У жены его без свиты

Взбеленился вороной.

 

На дыбы и ну к утёсу.

Хорошо на берегу

Ухватил светловолосый

Однолетка на бегу.

 

Кудри малого – как пена.

Зеленей, чем море, взгляд.

А рубаха до колена

Доходила в аккурат.

 

Усмехается детина:

«На конюшне на годок

Я останусь для почину.

Уезжай. Управлюсь в срок».

 

Бури кончились в апреле

Двадцать третьего числа.

С милым боязно в постели

Спать царице до светла.

 

«В теле с вечера ломота.

Этим утром, вертопрах,

Нам не выйти за ворота

Без младенца на руках.

 

Это всё моё доверье…

Лишь бы скрыть свою вину,

Превращусь в лесного зверя

И ключом пойду ко дну!»

 

«Погоди. На горном склоне

Вмиг окажемся сейчас.

Печься мне о ветрогоне.

Он – как я зеленоглаз.

 

Не останешься в обиде.

Нас обоих приголубь –

Обернись рекой на Иде

И сбегай в морскую глубь».

 

— Я её, – говорит рулевой Бабис, – постоянно пел за прилавком. Бродяга Ливас Гарбис так чуял ветер, будто нагонял его сам.

 

— Отодвинь, – говорит инок Никита, — от моих очей рыбу. Срамник, о коем ты говоришь, есть Константин Сурмелис. Род его с Цириго, а то с Циригото, или откуда ещё. Сызмальства попиратель Константин упражнялся в подманивании людей при скрытых своих качествах. В университете за поддельные таланты этого предводителя учитель позволял ему быть на уроке стоя, когда отец бичевал его за то, что он третий раз проколол серьгой второе ухо… Деньги вельможного родителя он ещё до бегства из дому спускал на тесание и вождение лодок с рыбаками. Но непрерывнейшее удовольствие находил он в глумлении над однокашниками. На водосвятие, когда иерей бросил в море крест, мы, школьники, принародно поплыли его доставать. И один юноша, превосходящий других скромностью, развитием и целомудрием, обогнал всех готовился взять святыню. Но нырнув на дно и дёрнув его за ноги, выдвинулся вперёд преступный Константин…

 

— А, это ты про того малого, который бегал и орал: «Это не в счёт! Кидайте заново крест! Эта вода не освящена!» Байка лет 30 ходит по городу. Иноземцы её любят. Ежели Ливас Гарбис грамотей, я б тоже выучился. Где та  школа, в которой учат на пиратов?

 

— Сгорела по причине налёта заставляющей вставать волосы дыбом Константиновой шайки. Глумливый Константин, проскользнув ночную стражу, завёл своё ужасающее судно «Одуванчик» в ему одному известное укрытие. Он и приспешники по-воровски, а как не разбойники, подвергли разграблению господина друнгария, трёх его знатных соседей и учителя оного Константина, у которого лиходей вынес сочинения древнего мужа Платона. Кража предстала бы поутру, да святотатец заглянул в школу за ещё какими принадлежностями, а его беззаконная команда подожгла сей дом знаний. Так собственное дитя нанесло урон и царственному граду, и имуществу и телесной безупречности господина друнгария в первый день его должности…

 

— Это поэтому никтепарха звать Заикой?.. Я и сейчас помню ту ночь – лучший пожар, на какой я ходил. Было это, Вангелакис, не при теперешнем Манолисе. А когда старый царь Янис, который нас отдал султану, жучил своего старшего, кривого Андроника. Ну и полыхнуло тогда! Искры мешались со звёздами. Кругом было черным-черно. Что такое глядеть на пожар на берегу, поймёт лишь тот, кто это пережил. Налегай, Вангелакис, на «Спрута». Смотри, как черноризец наминает.

 

— Я, – говорит Вангелакис, – не голоден. С вашего позволения с большей охотой я бы удалился туда, где холод сделал бы меня нечувствительным к моей тоске и заморозил бы на моих щеках потоки слёз… Это ведь вино? Что ж!.. Я тогда дам сраженье своему свирепоствующему противнику – любви. Песнями, ночными застольями и бесшабашной гульбой я потушу пожар в своём сердце.

 

Сказав так, он, накапав в стакан четыре капли вина, их бесповоротно и разом осушил в надежде немедленно сделаться гнездом бесчинств и безобразий.

 

— Я, – говорит Бабис, – научу тебя лакать по-матросски. А пока я в духе поговорить про старика Ливаса Гарбиса, которого наш чернец, покуда ещё у него рот был не занят, назвал Константином.

 

 

IX

 

— Потому что, – говорит Бабис, – и султан, и пизанцы, и генуэзцы, и Республика выхватывали его друг у дружки, как ореховую пироженку изо рта. Какой был кормчий! И на верфях работал как для себя. Правду сказать, для себя и работал. Какое из судов ему придётся по сердцу, на том сердце это и отчалит. У них, у католиков, он звался Венто Грекале. Ливасом Гарбисом его назвали, когда он сбился со счёту, сколько раз туда-сюда прошёл мыс Михаила-архангела. С ним на руле ход корабля признавали с горизонта. Один латинский поп был, говорят, не прочь Ливаса Гарбиса сжечь, потому что видел, как тот ночами вселяется в корабли. У меня такое тоже ощущается где-то здесь, когда брожу вдоль причалов. А он у каждого кормщика, лоцмана и матроса брал всё что есть лучшего, а остальное – отбрасывал.

 

— За борт?

 

— Ты, брат Никита, не препятствуй Вангелакису слушать старшего по званию. Я говорю, Ливас Гарбис каждый «Одуванчик» крал заодно с командой. Имена его парней знает весь мир – и поминок не надо. Старпом Ручка. Кок Зловонный. Боцман Пробоина… А помните про «Одуванчик»? Это когда они на Родосе?..

 

— Как залечить память от позорного сего заблуждения и морока? Оно передаётся в летописях одним священником при рыцарях Великого Магистра, нашего согорожанина родом. Так вот, в месяце июне … г. в канун святого Иоанна зашло в Кастелло пребогатейшее судно. Владелец его – итальянский купец, учтивейший и сладчайшей внешности, – доложился коменданту, что он, морем следуя в Республику, охотно принёс бы дань внимания благодатному краю, каков есть прославленный Родос. Судно он своё – по скромности и почтительности – завёл в отдалённый канал. Сам же несколько поразительных дней провёл в заведённых у родосцев балах и застольях. В протяжении гуляний он приобрёл любовь и всех родосцев, и трёх сыновей и дочери его гостеприимца, устами коего я говорю сейчас, как своими, с каковою он не чурался заключить взимоприятную помолвку. Он и вёл с восхищением беседы о крепостях – родосской, а особливо хиосской, – и выказывал великие познания во французском и греческом…

 

— А на другой день, до солнца в Кастелло на утлой посудине рвётся, аж не может, настоящий бывший владелец этого корабля. Он заливает родосцам слезами кружавчики на рубашках. Он, мол, нанял моряка, что пальчики оближешь. И на постое в Монемвасье перед отходом в Республику, вознося поутру хвалу Всевышнему за торговый куш, ощутил, что глаз его в гавани не задерживается, как бывало, на его корабле, потому что задерживаться не на чем. Он – ну трясти за грудки рыбаков, бывших в ночной. Те говорят, да, час-два назад на восток отчалил корабль. Судно дай Бог каждому – так, говорят, ходко шло. Он, ограбленный, припустил вдогон через всю Морею, любуясь временами с суши тем, до чего отличный у его бывшего судна ход. И, говоря это всё, что я вам рассказываю, он, ограбленный, упал со всхлипами на грудь того из родосцев, который не успел отойти. И указывает дрожащим пальцем на море. Родосцы только и могли, что свести его на горку повыше – поглядеть, какова у «Одуванчика» корма.

 

— Из-за этого чародейства заразителя Константина три непорочных сына его гостеприимца отплыли на оном рассаднике зла, «Одуванчике», на недопустимые беззакония. Сестра же их, едва уберегши дочернюю честь, обетовала вечно ждать возращения жениха – так затуманил её вредоносный Константин, на ту пору одноглазый, а сызмальства – неприятный. Остров же Хиос через малое время подвергся налёту, грабежу, осаждению и уводу рабов.

 

— У меня, – говорит Бабис, – тоже на левом глазу проклёвывается ячмень. Придётся носить повязку. А девчонки долго не ждут. Так, Вангелакис? Ему-то что, за такого сирены шли бы замуж косяком. Говорят, ветра у нас в гаванях, которые, что ни зима, заново кладут стену, потому что им не по вкусу, как её после них всякий раз перекладывают, – его малые ребятишки.

 

Слышу, мальчик этот, Вангелакис, откашлялся и пошёл доказывать, что из четырёх каплей красного три были лишними.

 

— С вашего, говорит, разрешения я позволяю себе дерзость предположить, что едва ли так чёрство женское сердце, в котором кто-то затеплил любовь. Быть может, эта дама вопреки суровой родне, чем нарушить клятву, предпочтёт истомиться от печали или сойти в подземное царство. А её тоскующий вдали суженый, прознав о какой-нибудь грозящей ей и несправедливым родичам беде, воротится на своём корабле их бескорыстным защитником, за что и возьмёт должную награду. А про обрученье Ливаса Гарбиса есть песня…

 

И после слов Бабиса «я её не знаю, исполни, ежели сумеешь не пищать» он спел:

 

Княжна Мефони напролёт

Ночами плачет у решётки.

Ей знаки снизу подаёт

Моряк в приставшей к башне лодке:

 

— «Такой свинец в твоих слезах –

Не выгнать палкой из-за мола

Три дня суда на парусах.

А море – близко к пересолу».

 

— «Тебе здесь уготован плен.

Беги, моряк! Здесь всюду стража.

Жених мой – франкский суверен.

Я – суженая на продажу.

 

Я – как затеплится заря –

Омоюсь в море спозаранку.

Потом меня для алтаря

Оденет в свадебное нянька…»

 

« — Дай клятву и кольцо мне скинь.

Свяжи обоих уговором.

Я отплачу – взамен твердынь –

Всем, что охватит глаз, простором.

 

Нарушишь церемониал?

Погода будет благосклонной.

Плыви – тебя подхватит вал.

А я – твой буду наречённый».

 

— А я, – говорит Бабис,  – понял, что нужно делать. Возьми помёт годовалого орла. Растолки с пеплом чёрной козы, молоком собаки и куриными глазами. И пей четыре дня. Моему соседу наворожили в горле лягушку – точь-в-точь как у тебя. А от этого она растворилась. А в песне верно поётся. За нашим молодчиком кто только не сбегал с берега… Знаешь, почему?

 

— По слабоумию?

 

— Для чего ты, брат Никита, очерняешь незнакомых тебе людей? Не по слабоумию, а они знали, что Ливас Гарбис даст им поуправлять кораблём, а хоть бы и выйдет, что последний раз в жизни. Да-да, он и среди ночи растолкает для этого! Поэтому к нему на выучку шли ещё до объявленья его в розыск. Ну отчего его судно не прошло мимо нашего кабака, а?.. Одного моряка с Наксоса он научил проходить мыс Михаила-архангела, быв от него за две мили. Этот моряк нанялся вести корабль из Бари в Монемвасью. Он, значит, был жуть осторожный человек – и по тихой погоде задерживался дня на три, потому что жался к островам, будто их обнюхивал, вот прямо искал себе там поводыря. Поэтому он пошёл было между Цириго и Циригото, чтоб возле мыса чего не случилось. Да увидал, что молниеносного свидания с ним желает судно, на котором имя «Одуванчик» можно бы и не писать… И оно теснит его к Михаилову мысу. А там дули то северные, то западные, то восточные – всё, значит, как везде, только в три раза шибче. Вот тут-то он и махнул через Михаилов мыс так скоро, что в Монемвасье его ждали только на другой день. Нынче у него свой корабль. Потому что он озирался и спрашивал, не ищут ли кого в городе, на него по ошибке похожего, пока пил пиво. А Ливас Гарбис долго нанимался к владельцам. Раз он вёл судно, на которое подымался, как он говорил, с сыновним почтеньем – а то оно ему по возрасту годилось в отцы.

 

— Упомянутое тобой помрачение глаз его нанимателей, – сказал инок Никита, – осуществлялось оттого, что по Божию попустительству оного Константина демоны овевали колдовской пеленой.

 

— Это оттого, что никак не сходились его приметы. Скажут в портах: не берите лоцмана, которому сожгло в кружок кожу на голове и щепкой выбило левый глаз. А что толку?.. Ему уж успело и руку перешибить швартовом, и отхватить на ноге пальцы.

 

Закончив рекомендовать наихитрейшие пути утаивания Ливасом Гарбисом своей личности, рулевой этот, Бабис, сказал:

 

— Что это был за капитан, сколько б от него ни осталось. А ведь… где сырный пирог? Двигайте его сюда. А ведь это его и подвело. Я, вспоминая его смерть, всегда обливаюсь слезами – то есть каждый день. Ему, Вангелакис, когда достало денег оснащать самому корабли, то они летали как пух, покамест одно не взлетело на воздух. Только представь где – супротив нашего Просфориона. Как я проспал-то такое, а?..

 

 

X

 

— Из всего – продолжает Бабис, – я расскажу самое захватывающее. Когда «Одуванчик» был у Кипра, старпом Ручка стал направлять мысли команды на то, что маловато, мол, у нас уцелело капитана, а человек – такое дело, что родится без запчастей. Капитан-то и зубами способен вести всё, у чего есть кормило… Но у нас, говорит, уж флотилия. Не пора ли кому-нибудь – то есть ему, старпому Ручке, – принять руль? Это он сущую правду, про флотилию. Потому что Ливас Гарбис людей на корабли с суши стаскивал как граблями. Ты подумай, а, Вангелакис. Кто б ещё так мог?..

 

Вангелакис подумал и говорит:

 

— Фемистокл?

 

— А это, – спрашивает рулевой Бабис, – какой из его ребят?.. Я и говорю, старпом Ручка поклялся Николаем-угодником упразднить былую лютость – а то у Ливаса Гарбиса бросишь, бывало, за борт самокрутку – и уж устремляешься ласточкой её поднимать. Только, говорит, прежде, чем капитан отойдёт безвременно от дел, надо его, болезного, исповедовать насчёт его сокровищ. Но как бы старина Ливас Гарбис, столько раз перехватывающий чужое кормило, не сообразил, что кто-то тянет руку к его?.. Он выпутывался из чего угодно. Но куда ж ты денешься с корабля? Тогда он велит класть курс на город. У меня, говорит, дорогие друзья, сохранено на берегу кое-чего ценное. А те только потирают руки, мол, давай, едь, главное, не сбейся с пути. И они подходят уже к Просфориону… Как вдруг он, капитан, ведший судно, разрубает бочку и находит способ поджечь перед собою вино вперемешку со смолой, чтобы команда не сразу оттащила его от руля. И кладёт любезный его сердцу «Одуванчик» под изменчивость погоды так, что он несётся на скалы… Вот, в этом месте я всегда плачу. Ни души не уцелело… Я ведь собрался есть сырный пирог… А тут утонул старина Ливас Гарбис!

 

— Жалостливейшая, – сказал инок Никита, – и исторгающая наибольшее множество слёз и рыданий погибель человека есть погибель оного в бушующих волнах солёного моря в отдаленье от дома и сродников, без последнего утешения для души, без ожидания честнόго погребения для тела и без кого-то стоящего подле со словами: «Покайся в том, что ты убивал, топил, разбойничал, грабил и воровал».

 

Они, смотрю, удручились всею троицей так, словно пустили сами «Одуванчик» на щепки и помахали платочком. Вангелакис тронул дланию лютню. И все затянули совместно моряцкую:

 

Под Эптапиргио к зиме

пришвартовались моряки.

Уселись впятером в корчме

за взятым в складчину раки.

 

Один напомнил о шестом:

«Вчера спускаюсь к порту вниз…

и осенил себя крестом! –

мне поблазнился Николис».

 

Второй вздохнул: «Берёт улов

вода – сам знаешь – что ни год.

Вот тебе – невод, полный вдов,

вот тебе – выводок сирот.

 

Оставила на этот раз

себе Николу глубина

без сожаленья и прикрас,

и без просвета, и без дна.

 

Волна теперь заплетена

в его кудрях черней смолы.

По ветру песнь его слышна.

Его дыхание – валы.

 

Где ж в яму-то такому лечь?

Там ведь земля со всех сторон.

Уж в ней не расправишь плеч.

А грудь тебе – придавит дёрн».

 

— Когда я был молод, – вздохнул юноша Вангелакис, – как-то, под пенье соловья я бродил в уединенье по безмолвным берегам перед лицом безжалостной, как стрелы Эрота, пучины, и видел в волнах тлеющие обломки корабля. Это, быть может, и был «Одуванчик»?..

 

— Что? – сказал рулевой Бабис. – Ты, щенок?.. Ты, врушка, видал судно Ливаса Гарбиса? А я-то считал тебя дельным юнгой… Не держи меня, брат Никита! Из всех нас видеть «Одуванчик» достоин один я. Я о нём слышал от разных людей столько, что можно считать, что я на нём плавал и знаю о нём больше них. Потому что я…

 

Тут стул Бабиса, трепещущие ножки подгибавший, не снёс добавочного груза его негодования, отчего прилавочное его тело – с разнообразными словами и проламываньем дверей – оказалось незамедлительно между моею ногою и мотыгою в паучьем углу.

 

 

XI

 

Я, выразив ему – что естественно при таком случае – пожелание здравья и долголетия, вопросил:

 

— Не осведомишь ли, возлюбленный брат, меня, насельника обители Живоносного источника Касьяна, дверь ли тό, во что я проник на звуки пения? Ибо из-за бессонницы случилось нечаянное моё удаленье из кельи в эту незнакомую мне местность в размышленьях о возведении храма Господня на острове Чаек, как это дано игуменом нашим Фотином мне в сыновнее послушание.

 

— С дивной своевременностью, – отозвался Никита, – Господь послал нам того, кто возьмёт кормило и поучительно направит нас, поставленных ему в помощники. Сильнейшая радость есть сей человек. Дряхлость его, как я сужу, сызмальства не ведающая воды и мочалки, указует на чистоту помыслов. Состоящая более из прорех и репьёв чертополоха, чем из чего-то остального, ряса есть презрение к плоти. Не замёрзшая на холоде борода – Божья благодать. Позволь, отче, повиниться тебе в том, что ты меня застиг в оном гнездовище чревоугодий.

 

— Это какое такое кормило чертёжнику? – говорит Бабис. – Слушай, старик. Старшой у этих молодцов я, что б там тебе ни велело твоё поповство. Поспорим, постник? Видишь сырный пирог? Возьми-ка половину. Кто быстрее съест, тот над ними и главарь.

 

— Мне ли, говорю, возноситься в чванливом высокомерии над этою просьбою? Да случись поутру и постный день, про ночь ничего не сказано.

 

С такими речами мы приближаем к себе пирог и приступаем к соперничеству. И всё явственней делается то, что я с лёгкостию, непринуждённостию и быстротою в употреблении пирога вырываюсь вперёд. Соперник же мой за мною поспешает впопыхах, с одышкою, продвигая к устам своим пирог обеими пятернями и имея возможность слышать, как юноша Вангелакис, позабывший на время сердечные беспокойства, начинает предполагать, через сколько укусов – через два или через один – я одержу победу. И только я взял последний кусок, как соперник мой обхватывает вдруг горло своё руками, и, придавши очам чрезмерную выпуклость, вручает дух свой Всевышнему.

 

 

XII

 

Первым, начавши главу свою избавлять насильственно от волос, заговорил инок Никита:

 

— За что ты, Господи, меня с рождения всечасно вовлекаешь в прижизненные адские муки?.. Зачем всякое моё деланье, прежде меня стократно исполняемое Твоими чадами, в непредсказуемый миг наталкивается на неодолимые препятствия?.. Почему когда я, понеся разорение жизни от компаньона и жестокосердного моря, роздал совместные долги и откликнулся на Твой зов, оный сотоварищ открыл в прибрежной пещере крынку с дукатами и единоначально возобновил цветущую торговлю, я же после монашеского пострига зашиб ногу о проходящую мимо черепаху?.. Для чего я, полвека ещё имея впереди, чтобы опочить во старчестве, положен теперь под приспособленья палача по причине сего судьбоносного дурня, беспутного и не имеющего родни, каковой напросился на наше Тебе служение как сведущий в морских делах?.. Что нам, злополучным, делать, отче Касьян?..

 

Я открыл было рот… Да Вангелакис слова не дал сказать.

 

— Сама, говорит, судьба определила того, кто из нас возьмёт вину за эту смерть. Хорош, судьба, твой целебный настой – смертный приговор… Но я приму его с радостью. Мне, изгнанному, заказано ступать ближе пригорода… Но как? Живого меня ноги против воли несут к той, у кого осталось моё сердце. Птица ведь и через море летит домой… Если я не вижу лица моей владычицы, зачем моими глазам свет? Если не слышу её голоса, для чего дышу? Пусть палач даст отдых моей душе, которая и так не мне принадлежит без остатка. Её легко будет забрать с земли – она и удерживается-то здесь на концах женских ресниц. Я не стану взывать к милости императора, я…

 

— Господь, говорю, с тобою, голубчик!.. И обречённый на кораблекрушение стремится потерпеть его в досягаемости суши. А ты, сынок, подводишь ложью себя, безвинного, под членовредительство и казнь. И прихватываешь с собою наше строительство, коему ты сопричастен. Произошедшее у присутствующих – без удалившегося на наше счастие трактирщика – вызывает рыдания, жалость и дрожь. Это не исправит, однако, случившуюся кончину. Ты слышишь меня, Вангелис?.. Ну, будет, будет… Однако неужто из-за сего происшествия не воздвигнется Божий храм, во всякое бы время возжигавший – словно духовный маяк, излучающий сигнал для плывущих по тьме и непогоде, – блистательную лампаду для указания правильного направления движущимся ко спасению?.. Не должно ли нам и это возобновить, и не лишить усопшего нашего участия?.. Ты, брат Никита, я погляжу, здоров и крепок. Подними сего беднягу и расположи его сейчас так, точно он сострадательным сотрапезником – то есть тобою – сопровождается на воздух с наставлениями о трезвости. Мне этого не суметь – я хожу на деревяшке. Не музыкою ли Амфион сложил стены Фив? А, Вангелис?.. Вот и ты, сынок, подопри левое плечо усопшего и, как бы по настойчивому его требованию, играй что попотешней. Знаешь «У кумы пятнадцать юбок»?.. Так мы с явственною весёлостью пройдём по заулкам за город. Здесь впадает в Босфор шустрая речушка. Замёрзлое её устье мы потревожим мотыгою. После чего с краткою отходною водворим усопшего в ледяную его могилу, побожившись ставить ежеденно за его упокой свечу. Вон, однако, трактирщик… Всё уплочено этому сребролюбцу? Не протягивай мне, Вангелис, своих денег – ещё сынок, снарядишь себе на них корабль… Дай кошель скоропостижно скончавшегося.

 

Вот так, братцы, дважды дано было сему человеку, рулевому Бабису, счастье в последний его час. Отход его души свершился в присутствии двух монашествующих, дабы напутствовать её молитвою. Да и путь на Божий суд что ни есть кратчайший – по воде. Снаряжённый Господом Харон, ангел смерти, сию душу посадил бы в свою лодку, едва только растаял бы пролив.

 

 

XIII

 

Достигнув обители, я чрез день, восковые дощечки держащий, вошёл с тихою радостью в игуменову келью.

 

— Прости, говорю, отец, мою потребность посетить тебя прежде срока. Я исполнил веленый тобою чертёж, сообразуясь как бы с разъяснёнными мне свыше обстоятельствами стройки. Вот колокольня. Такую и в горних разглядят!.. Что, однако, тебя делает омрачённым раздумьями и сурово шевелящим бровями?

 

— Возлюбленное чадо, – говорит он, – твоё трудолюбие засвидетельствовано и твоими, приведшими к моему пробуждению, многократными ударами в эту дверь, и блеском в твоём взоре, и жаждой общения со мною до пения петухов… Твой чертёж в высшей мере подходящий… Но меня с недавних пор отвращает от задуманного строительства мысль, что работники, не в силах выдержать суровость служения, могли бы его оставить, бежав из-за щедрой оплаты или по своей темноте распространяя по городу безосновательные небылицы…

 

— Неужто, говорю, ты, просвещённый отец, пресекаешь свой замысел, и меня-то, ничтожного, овеявший вдохновением? Да сыщется ли в ангельском этом деланье такой работник, чтоб присвоил деньги и в воду канул?.. Хоть бы и найдись из-за козней диавола – ненавистника благоустройств – подобный отступник, наверняка бы с поспешностью отошедший из города… Какие выдумки он измыслит о здании, возводимом, как и все подобные, для очевидно богоугодной цели? Не отринешь ли ты свои тревоги, тех для этой работы поставив, кого предназначил в твоё распоряженье Господь? Кому, при охотном моём предводительстве, как не отроку Агафангелу, стать соучастником строящегося? Не возвышение ли это души благочестивого сироты, семнадцать лет жизни в молитвах и посте проводящего? Не полезное ли это времяпровожденье для его тела, из-за роста и ширины проходящего не во всякую дверь?

 

Вот это сказав, я с биением сердца претерпевал ответное молчание…

 

— Что ж, – говорит он, – завтра с рассветом ступайте оба на подворье. Вам укажут место строительства.

 

Вот так, голубчики мои, по тогдашнему его решению вы и обнаружили нынче здесь здание, свет коего по совпадению приняли за путеводный, и место, по счастливому своему расположению предоставляющее возможность привязать купеческий ваш корабль, а к утру, как угомонятся северные, спешно отправиться по неотложным вашим делам.

читателей   339   сегодня 2
339 читателей   2 сегодня

Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 6. Оценка: 3,33 из 5)
Загрузка...