Менестрель на распутье

Аннотация (возможен спойлер):

Мы стремимся управлять судьбой, хотим, чтобы только личный выбор влиял на наш путь, хотя и самым могущественным из нас это порой не удаётся. Но мой рассказ будет не о том… Это история менестреля, которому суждено было выбирать дважды.

[свернуть]

 

 

Тяжёлый воздух вкупе с повисшим напряжением дополнялся множеством звуков. Было тут и шептание придворных, жаждущих утолить своё любопытство, хватало места и шуршанию пышных дамских юбок, отороченных атласным кружевом мастерской выделки. Солнечные лучи проникали сквозь изящные окна, ярким светом заливая роскошный зал, где особенно выделялся королевский штандарт с золотыми линиями, переливающимися на тёмно-зелёной материи.

В последнее время при дворе не происходило ровным счётом ничего, что заставило заскучать даже мастеров сплетен и выдумок. Бароны и графы, постепенно заполняющие тронный зал, потирали кольца, свидетельствующие об их титулах. Все они казались довольными, конечно, ведь так оно и было: в тот день дворяне могли вблизи созерцать его королевское величество.

Сказать по правде, им не следовало именовать Филиппа, который находился на троне лишь в положении регента и исключительно до совершеннолетия племянника, “ваше величество”. Гораздо больше подошло бы “ваша светлость” или просто “милорд”, однако все предпочитали закрывать на это глаза. История не знает примеров, когда учтивость кому-то вредила, зато история помнит многих законных наследников, которым так и не посчастливилось примерить корону.

Среди этого действия было и нечто, что порядком донимало собравшихся — невыносимая духота. Аномальное лето, заставшее Фикту в этом году, принесло уйму неприятностей, а порой и вовсе норовило наградить придворных тепловым ударом. Тем не менее в этом, как правило, прохладном зале главная неприятность заключалась в другом: вокруг витало слишком много парфюма, чьей обязанностью являлось сокрытие предательского запаха пота — вечного спутника сезона.

«Как бы это не вскружило голову малышу Ришарду! — вторили внутренние голоса особо чувствительных дам. — Тому бедному двенадцатилетнему мальчику, сидящему по правую руку от регента на скромной зеленовато-серой скамье из диорита».

Бледное лицо и худощавое тельце совершенно не подходили человеку с таким именем. Человеку, от которого очень скоро могли бы зависеть людские судьбы в королевстве и за его пределами. Принц Фикты рос необычайно тихим ребенком, так что слышавших его повышенный голос едва ли удалось бы отыскать, и многим он казался всего лишь полупрозрачным призраком дворца. Впрочем, кто разберёт, было ли это его подлинным нравом или просто следствием частых кровопусканий.

Полной противоположностью его внешности выступал регент — Филипп, герцог Тессонский. Смуглая кожа, столь редкая для членов королевской семьи, удачно сочеталась с усами и небольшой бородкой, а тонкие линии бровей подчёркивали едкие серые глаза, придавая резкости взгляду. Единственным видимым недостатком служил извилистый шрам, опускающийся по левой стороне лица от виска к скуле. Имея длинный список изъянов, именно он стал человеком, что в час безвластия и хаоса сумел не только обуздать волю герцогов и графов, но и закончить губительную для страны войну. Что ж, каждой работе — свой инструмент.

Большинству регент мог показаться личностью, менее всех нуждающейся в защите, но, невзирая на это, подступы к королевским особам преграждала личная гвардия, а за присутствующими неотступно наблюдал зоркий глаз коннетабля Фикты, находившегося в двух шагах позади возвышения, на котором восседали правитель и его племянник.  Главнокомандующий королевской армией пребывал в скверном расположении духа. Возможно, в памяти ещё не изгладилось последнее судебное разбирательство, когда из-за проклятой жары один из рыцарей рухнул в доспехах прямо на каменный пол.

Внезапно пришёл черёд тишины, и даже женские веера перестали рассекать воздух. Наконец мучительное ожидание прервал королевский камергер:

— Его величество Филипп де Нуа, герцог Тессонский, регент при принце Ришарде и брат покойного короля, правитель и защитник Фикты, объявляет слушание по делу его светлости Алена де Ломри, герцога Кили, сына и защитника Фикты, открытым.

Присутствующие преклонили колени. Все, за исключением королевской охраны. Это походило на крушение огромной волны о прибережные скалы или на то, как падает раненный медведь под тяжестью собственной силы. Затем прогремел ответ:

— Да здравствует Фикта! — в отсутствие короля иной отклик просто не мог здесь звучать.

Регент сделал едва уловимое движение пальцами руки, и камергер поспешил продолжить:

— Леди и лорды, прошу занять ваши места.

Меньше минуты придворные рассаживались на вычурных белых скамьях, украшенных искусной резьбой. В конечном счёте толпа равномерно растянулась по обе стороны вдоль тронного зала.

— Для изложения претензий его королевское величество вызывает его светлость Алена де Ломри, герцога Кили, — не успел седовласый камергер закончить, как тяжёлые парадные двери отворились при помощи четырёх стражников, тягостно пыхтевших в плену стальных доспехов.

В зал вошёл одинокий мужчина — человек непримечательной наружности. Единственное, что могло удивить в его облике — длинный плащ цвета угля, укрывающий хозяина даже в летний зной. Гулким эхом возносился стук его каблуков к чудной мозаике, красовавшейся на высоком потолке, пока герцог продолжал безмолвное шествие.

Бароны и баронессы, графини и графы — едва ли нашлась бы в зале особа, не узнавшая прибывшего. Ален де Ломри, не так давно унаследовавший от отца титул вместе с землями, в тот день оказался единственным находившимся в столице герцогом, если, конечно, не считать регента. Приняв бразды правления, герцог Кили всеми силами старался приблизить свой род к королевскому и, по слухам, отчаянно искал согласия брата усопшего короля на брак принца с одной из своих дочерей. Герцог, чей род в былые дни стоял в шаге от королевской линии, теперь же мечтал вернуть прежние позиции.

Его светлость миновал стражу с лёгкостью, присущей проходящей сквозь сито воде, склонился и поцеловал регентскую печать.

Поднявшись, герцог сошёл с возвышения, окинув взглядом собравшихся. Он выдерживал паузу, пока пальцы самых нетерпеливых сжимались в предвкушении.

— Веками наш род следовал за королевской семьёй, — уверенно начал он. — Те, кто знал моего отца, вряд ли хоть раз усомнились в нашей преданности, будь то дни печалей и гроз или дни безмятежного благоденствия.

Ален де Ломри вглядывался в лица сидящих так, словно хотел, чтобы кто-нибудь попытался оспорить его слова.

— Но, прибыв вчера в столицу по приглашению моего дражайшего кузена, его величества, я и думать не смел, что стану свидетелем того, как попирают не только память нашей победы, не только прах моего отца, но и честь покойного короля!

Резкий вздох недоумения пронёсся по залу, блестящие от удивления глаза всякого зрителя искали пару.   Похоже, что те, кто пришёл на судебный процесс, вполне могли застать и казнь.

Один лишь регент оставался абсолютно невозмутимым. Герцог Кили, казалось же, находился в глубоком негодовании, однако поза его свидетельствовала о нежелании продолжать.

«Тянет интригу,» — вот что звучало в мыслях собравшихся.

Уловив тонкую нить происходящего, камергер молвил:

— Его королевское величество повелевает привести обвиняемого.

Двери распахнулись вновь, пропуская медленно бредущую фигуру в сопровождении двух стражников. Его длинные волосы были спутаны, руки скованы. Испачканный подол плаща удивительно хорошо подходил потёртому капюшону. В толпе принялись перешёптываться, наиболее любопытные приподнимались, надеясь разглядеть черты лица узника. В лучшем случае его можно было принять за пилигрима, в худшем — счесть одним из тех сумасшедших проповедников, наполняющих города в дни чумы или голода.

Заключённый остановился в нескольких шагах от королевской охраны, преклонил колено и с трудом сумел подняться. Он не оглядывался по сторонам, глаза его были опущены вниз. То ли он любовался великолепной росписью, то ли грязными пальцами, глядевшими из стоптанных сандалий.

— Закон требует, чтобы обвиняемый назвался, — продолжил пожилой камергер.

— Ян… — не поднимая взгляда, произнёс узник.

Королевский слуга бегло посмотрел на писца, что непрерывно переносил на бумагу любую деталь, и ловко подхватил сказанное:

— Итак… Хм… Милорд Иоанн… — переиначил произношение камергер на манер наречия Фикты.

— Нет, милорд… Имя… Ян… И я не рос в благородной семье, — посмел прервать человек в кандалах, наконец вскинув голову.

Гул заполнял помещение. Лица отдельных дам вытянулись так, что ещё чуть-чуть и некоторые коснулись бы подбородком прохладных каменных плит. Сидящие рядом тихо переговаривались.

— Простолюдин! На суде короля!

— Неужели его величество станет тратить на это время?

— Да что же он сотворил такое?

Общее возбуждение не утихало. Более искушённые же в праве персоны не отличались такой горячностью. Проблема заключалась в том, что лорду было дозволено вершить суд от королевского имени только на собственных владениях, а в случае, когда его права нарушались за пределами этой территории, он следовал напрямую к владельцу домена или его сюзерену, если решение первого требовало обжалования, а обвинитель по титулу стоял выше особы, проводившей суд. При этом за лордами сохранялось право изменять решения вассалов, что находились ниже в феодальной лестнице.

Так, например, если права виконта ущемлялись на владениях барона, не приходившегося ему вассалом, виконт мог требовать суда непосредственно у барона или у стоящего над ним виконта. В нередких случаях тяжб между владельцами равноценных титулов суд полагалось вести их сюзерену или сюзеренам, если спорщики не являлись вассалами одного и того же лорда.

В итоге случилось так, что, находясь на королевском домене, герцог Кили, Ален де Ломри, мог просить суда лишь у регента или принца, а происхождение обвиняемого и вовсе не имело значения. Бесспорно, подобное красочно выделялось на фоне того, что в последнее время королевский суд только и разбирал унылые семейные прения герцогов да бесчисленные жалобы вассалов на своих лордов.

Умудрённый годами камергер не был ошеломлён ни на миг. Выразительным жестом призвал он к порядку толпу, прерывая роптание.

— Известно ли вам, Ян, в чём обвиняет вас его светлость?

— Я… Милорд… Его оскорбила моя игра… Полагаю, — голос узника звучал слабо, заставляя окружающих ловить каждый вздох.

— Игра? — не выдержав, усмехнулся регент. — И с кем же, и на что вы играли?

— Я пел, играя на лютне… На моей лютне. Я музыкант, ваше величество.

— То, что источали ваши уста, не было песней! — яростно возразил герцог Кили, Ален де Ломри. — Предательство и оскорбление — вот как извольте называть это!

— Успокойтесь, кузен! — произнёс правитель тоном, не свойственным любящим родственникам.

Губы регента гневно сжались, опасно опустились брови.

«Чёртов болван! Он притащил проклятого скомороха на королевский суд из-за глупой песни».

Так или иначе, несмотря на кипящую в нём злость, уже через мгновенье владыка расплылся в улыбке.

— Так чем же вы сумели так задеть моего кузена? — сказал он. — Неужто рифмы в ваших куплетах настолько плохи?

Легкий смешок всколыхнул публику — попытка регента смягчить безвкусную драму достигла цели.

— Не знаю, ваше величество, — ответил менестрель, встретившись взглядом со своим судьёй.

— Так почему бы вам не сыграть для нас? — с этими словами регент взглянул на камергера, подав тому знак, и, помедлив, добавил: — Надеюсь, мы сможем выяснить вместе.

«Люди жаждут представления… Почему бы не дать им его?  — рассуждал правитель. — Вряд ли он способен кому-то навредить. Хоть бы пел лучше, чем выглядит».

— Но… Ваше величество, моя лютня… Она сломана, — промолвил певец, вновь уставившись в пол.

— Думаю, в этом королевстве найдется человек, готовый одолжить вам свою на пару минут.

Пока с обвиняемого снимали оковы, его светлость Ален де Ломри беспокойно расхаживал возле возвышения. Он только хотел в очередной раз заверить кузена в своей ежесекундной преданности, ведь его батюшка на смертном одре велел во что бы то ни стало держаться короны. Покойный отец часто повторял: «Измена — скользкий путь, в конце которого в лучшем случае поджидает страх».

Однако, то, что могло бы принести пользу одному, несёт лишь вред в руках не знающего меры человека, а герцог Кили никогда не отличался смышлёностью.

Тем временем принесли инструмент. Толпа излучала веселье — в её понимании, между судом и казнью приятно вклинилось выступление музыканта.

Певец отказался от табурета, усевшись прямиком на каменные плиты, скрестив ноги, будто пришедший послушать великолепного рассказчика мальчишка в переполненной городской таверне. Одна из его рук прижимала лютню, в то время как пальцами другой он спускался по грифу, прикасаясь к ладам. Казалось, он пытался установить расстояние меж ними, как оруженосцы накануне схватки измеряют дистанцию меж рыцарями на турнирном поле.

Менестрель перебирал струны, едва затрагивая их, проверяя недоступное остальным звучание. Так пробуют воду в бадье, кончиками пальцев определяя достаточно ли она хороша для купания. Он сделал глубокий вдох, и слушатели осознали, что приготовления окончены. Зал наполнила музыка…

Мотив той песни звучал на удивление развязно, напоминая те, что чаще пускали в пляс посетителей дешёвых кабаков, однако, прислушавшись, не составляло труда уловить в мелодии резкие лирические уколы, не позволяющие присутствующим даже подняться. Затем менестрель начал куплет:

Я видел вчера сон столь яркий и ясный,

Как небо минувшего дня.

Там дым пепелищ застилал горизонт,

Усыпаны солью поля.

В нём бой барабанов гремел о тревоге,

Накрыв молитвы и плач.

Но вышел король на помост к горожанам,

Когда-то стоял там палач!

Он пел о войне. А что ещё столь часто накладывает отпечаток на песни, как войны и дела сердечные? Музыка лилась из-под его пальцев так же свободно, как и он позволял собственному голосу обличать правителей и их народы. Он осуждал участвующих и порицал бездействующих, винил победителей и упрекал проигравших. Быть может, в тот момент он ненавидел себя не меньше, чем свою аудиторию, но их совместные преступления были брошены не на соломенный тюфяк тюремной камеры или влажную от крови плаху, а только в форме слов ложились на задорный мотив.

Он пел о войне, но что желал он этим изменить?

Могли ли запальчивые ноты унять боль сгинувших в том омуте или омрачить торжество ликующих, что всё-таки сумели выплыть к суше?

С каждым новым куплетом пение становилось громче, словно зал незаметно уменьшался, а стены стремились раздавить собравшихся, отплатив по заслугам. Музыка, пропитанная непреодолимой тягой к жизни в век повсечасных убийств и насилия, походила на фартук рыночного мясника.

В этом безумии менестрель обрисовывал начало войны и первые пограничные конфликты, гибели селений и опасную жажду мщения, задевая людские пороки и тыча в них пальцем, как в гнойные нарывы, а после, упиваясь, заводил следующий куплет:

Улыбки на лицах рыцарей храбрых,

Рука вспомнит тяжесть копья!

Карманы хозяев продажных клинков

Уже не пустели ни дня.

Пожары в округе так тяжко тушить,

В груди коль пылает огонь.

А сталь, минуя знакомые пальцы,

Ложится ребёнку в ладонь!

Капли пота струились по лицу, меняющему выражение так быстро, как если бы его хозяин бился в агонии. Пальцы скользили по струнам. Слово за словом, строка за строкой — все они складывались в непрерывный поток куплетов. В нём было столько чувств, в этом неаккуратно спутанном, как волосы самого певца, переплетении мыслей, что менестрель и не надеялся на понимание окружающих.

Меж тем глаза малыша Ришарда заметно увлажнились, и по щеке пробежало что-то, не скрывшееся от пристального взора некоторых леди и лордов. Свидетели задавали себе один и тот же вопрос: «Сможет ли человек с мягким сердцем управлять государством твердой рукой?» Так уж повелось, что люди в своём большинстве хотят видеть в прочих только сострадание, обращённое к ним самим. Остальное зовётся слабостью.

Менестрель не мог этого лицезреть. Он не замечал ровным счётом ничего вокруг. Песня подходила к финалу, мелодия извивалась в его руках и всё больше напоминала трагическую историю, нежели первоначальный безумный танец.

Огромной змеёй по тракту ползло

То войско, шипя лишь: “Убей!”

В мой сон, где горело всё снова и снова

За спинами этих людей.

Музыка утихла так же неожиданно, как краткий летний ливень, поначалу обещавший длиться часами. С опущенными веками певец отложил инструмент. Сколько он просидел без движения? Минуту? Может быть, пять? Он раз за разом прокручивал в голове выступление и морщился, вспоминая, как его голос едва не сорвался на последнем куплете.

«А ведь человеку достаточно и одной мухи в тарелке, чтобы забраковать вкуснейшее блюдо».

Пожалуй, он исполнил лучшую свою песню, но, перебирая в уме все промахи, был готов и к свисту толпы. Кругом стояла мёртвая тишина, и, почувствовав это, менестрель таки решился открыть глаза.

Прямо перед ним, на расстоянии вытянутой руки, находился юноша в ослепительно светлых одеждах. В нём не было ничего от пыльных стариков — служителей церкви, но образ его возводил в мыслях певца сказочные соборы, что росли ввысь, стремясь достать до небес. Встретив взгляд музыканта с непринуждённой улыбкой, незнакомец принялся медленно хлопать в ладоши, будто нарочно подчёркивая каждое своё движение.

— Кто вы, милорд? — вопросил менестрель, наконец выйдя из оцепенения.

— Милорд? — неизвестный засмеялся. — Так меня ещё не называли.

Он перестал рукоплескать и приблизился к исполнившему песню вплотную. Со стороны те двое поражали своим несходством. Не представившийся юноша присел на корточки, склонившись в сторону певца.

— Почему ты согласился исполнить песню?

— Он попросил… И я…

Незнакомец рассмеялся ещё пуще прежнего, и смех его в мгновенье достиг дальних уголков зала. Только тогда менестрель обратил внимание на неестественную тишину, нарушенную их беседой. Дворяне занимали те же места, однако застыли и были так неподвижны, словно скульптуры, созданные по подобию человека безызвестным мастером. Казалось, замерло само время.

Юноша выпрямился и стал описывать круги вокруг музыканта, приговаривая:

— Такой простой ответ на несложный вопрос! Но почему? Почему ты не отказался, почему не пал ниц, моля о королевском милосердии? — таинственный человек остановился перед лютнистом, указав на регента, занимавшего трон. — Я вижу душу этого человека, и он не простит тебе песню, что тень бросает на брата его, им любимого! Не сможет и разум его позволить роскошь своему положению в прощении того, что угрожает его репутации! Так почему же?

— Не знаю… Я не думал… То есть… — менестрель выглядел растерянно.

Руки певца поникли, а глаза скользили по растёртым до крови запястьям. Затем, собрав те крохи сил, что остались ему, музыкант произнёс:

— Но вы… Кто вы? Бог? Волшебник? Колдун? Вы пришли, дабы помочь мне бежать? — лицо поэта сияло надеждой.

— Помочь бежать? — изумлённо ответил его собеседник. — Нет, увы... Я всего лишь такой же лютнист, только сплетаю в мелодии более сложные вещи.

— Тогда зачем вы здесь? — впервые за всё время менестрель вскричал. — Нет толку мучить того, кто судьбу уже знает!

— Мне просто понравилась песня, — грустно улыбнулся в ответ незнакомец. — Я бы с удовольствием послушал её ещё раз…

Он щёлкнул пальцами, и мир перед взором певца помутнел…

Когда лютнист пришёл в себя, то наблюдал под ногами всё тот же безупречно расписанный пол. Только стражники слегка подталкивали его по пути в направлении к регенту и принцу, восседающим на небольшом возвышении. Пара шагов, несколько секунд — затем они остановились.

— Закон требует, чтобы обвиняемый назвался, — объявил старый камергер.

Менестрель улыбнулся. Он молил небеса, чтобы в его изнеможённом теле ещё оставались силы. Мечтал он в тот миг лишь об одном — чтоб голос вероломно не дрожал…


Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 3. Оценка: 3,67 из 5)
Загрузка...