Имя автора будет опубликовано после подведения итогов конкурса.

Чухонский синдром

Прибытие в Церковь Ингрии Чрезвычайного посланника Верховного Иерарха обросло смутными слухами. Будто келейная встреча легата с главой Карельского Пробства состоялась в Служебном Домике при кирхе Святой Девы Марии. И якобы он, эмиссар Первосвященника, предъявил Пробсту исключительные  полномочия и небывалые – о том говорили шёпотком и на ушко – инквизиторские права.

У меня всё складывалось – приличная работа, заботливый муж, на сносях дочь. Но на сороковой день рождения вывернулось наизнанку. Благоверный исчез, заявив, что разлюбил. Зять сбежал на Ибицу. Фирма, где оттрубила семнадцать лет, огорошила сокращением. Вконец растерянная, я ждала воскресенья, чтобы не молиться в одиночку.

Храм встретил лютеранской кротостью, лишь портик выделялся «Всевидящим оком». Два хориста, один на органе, другой на альте, наяривали «Семь слов Христа». Я была в вере, но после гибели родителей в день воскресения Иисуса и ареста пастора Шлага, позабыла о Боге. Мир рушился, и передо мной снова лежала Библия.

Я молилась, натыкалась на слова-огнива. Безудержно повлекло к священнику. Пастор выслушал и велел… молиться.

Углубилась в Книгу, проворонив, как утро перетекло в день, а день в вечер. Пресвитер тронул меня за плечо, и я очнулась. Вернувшись домой, не сомкнула глаз, пока не услышала Голос: «Началось».

Я превратилась в камертон. Вибрации исходили от древних Правед, возрождая зародыши истин. Посыпались прочь божки, идолы и демоны. Осенила себя крестным знамением. Следом увидела Его, Извечного Старца. Нимб вокруг головы. Лицо под капюшоном, виден клок бороды. Измождённые руки над капищем, торба-латанка через плечо. Я охмелела в умиротворении. Сносить голод, жажду и даже не мыться оказалось просто. Но всполошились соседи, их пугал мой запах.

Волхава! Волхава! Волхава! Платформа Москва-Октябрьская вторила: «Долго будет Карелия сниться». Поезд манил прохладой. Вагон кичился шторками на овалах окон. Смазливая проводница, прикрывшая беретом остроконечные ушки, делала вид, что не эльфийка. Для работы на «Карелии» требовался плотный стаж и восторженные отзывы. Пассажиры привередничали, и она, проверив документы, вежливо увлекала в вагон.

Я выложила в кассе две тысячи за купе. Из-за дороговизны вагон оказался пуст. Ни мешочников, ни алкашей, ни шалых детишек. На одной  двери красовался бесовский знак. Изнутри выглядывал чалдон, до бровей укутанный в демисезонный плащ, на макушке рейдерская шляпа с пером жар-птицы. Он отсалютовал мне кровоточащей петушиной ляжкой и снова вонзил зубы в свежанину. Густой дух «Тройного» одеколона разбавляли обертоны чеснока. Ужасало ледянящее урчание.

В моём купе чета вожан склонилась над ажурной клеткой. В ней копошилась фосфоресцирующая змейка с хвостом в виде черпака. У меня отвалилась челюсть. Вожанка в затоптанной юбке, постигнув мой трепет, успокоила:

— Это же леммюз. Не узнала, милая?

— Леммюз…

— Ну да, дитё нашего петуха. Просила благоверного, спровадь горластого в суп. Не удосужился. По третьему году снёс петушок яичко. Я не утерпела, положила под курицу. Вот и вылупился Жорка – Жабья Икорка. Стал воровать и в дом тащить. Всего вдосталь стало. Зато люди, нас завидя, стали стороной обходить. Хотя знали – не покорми Жору, пожжёт, села не пощадит. Мы домой, в Карелию подались, авось, поможет. Ткнулись зайти – бесов вахлак петушка ощипал.

Старик вожанин раскладывал на «Карельской губернии» натюрморт – ломтики мяса и овощей.

— Казённая кормёжка дрянцо, — вздохнула вожанка, — макароны с тухлятиной. Вроде тошнотиков на Курском вокзале.

— В Волхаву собралась, матушка? – участливо спросил вожанин.

— В Волхаву! – взыграла я, как упырь, чуя кровь. Но разревелась.

— Ишь, болезная. Эк тебя прихватило, — глаза вожанки, как два солнышка, лучились морщинками, у каждой своё имя.

Леммюз пялился в иллюминатор, пытаясь скинуть ошейник с поводком.

Состав тронулся, и тотчас возник силуэт эльфийки. Она раздала постели за полтиннички и, пожелав «колесом дорогу», исчезла.

— Который день голодаешь? – поинтересовался водь и, сдвинув полосатую кичку, обнажил лысину.

Я трижды показала пятерни.

— Почти месячишко. Ложись-ка, голубушка, спать, я тебе внизу полочку выстелю. К утру в Петрозаводске будем. То-то выспишься.

Сквозь дрёму усмотрела, как в миску леммюза клали кашку.

— Ешь, Жора,  — упрашивала вожанка, объясняя, — попробуй тебя не покормить – осердишься, улетишь.

Леммюз, негодуя, трепыхался пламенем. Потянуло дымком.

— Берегись! – вскричала женщина, — пожжёт! Гони чёрта!

Водь перекрестился, распахнул иллюминатор и клеть. Вожанка насела на леммюза, обременив его пустым делом: «Иди на берег моря! Сплети из песка верёвку». Лешаки в бесовским купе загалдели: «Отдайте Жорика нам!» Леммюз вспыхнул и выпорхнул в ночь. Старик мигом захлопнул окно. Чёрное небо исполосовал огненный Зверь.

В Твери сошли люди, на их места устроились новые. В Свири вожане, купив морошки, кормили друг друга ягодой. В Малых Вишерах давали «Маски-шоу». В вагон хлынули актёры в воинской аммуниции и учинили суд. «Тихих» поблагодарили. «Буйных», ссадив с поезда, упекли в клеть, запряжённую грустным мерином. Бесовское купе опустело.

— Утро. В Волхаве десять часов, — обновил время репродуктор.

— Ещё чуть, и будем на месте, — засуетилась вожанка, — как насчёт чая? В фирменном, наверняка, настоящий «майский».

— Обалдела, — возмутился муж, — барышня пост держит.

— Ох! – всплеснула руками женщина, — нерадивая я.

— Подъезжаем! Ещё час, и Петрозаводск-Пассажирская, — по-свойски дёрнула дверь проводница.

От неё разило «Тройным» одеколоном и несло устойчивым душком ночных приключений. Водой эльфийка пренебрегла. Лесной народ моется трижды: при рождении, женитьбе и смерти.

— Чайку желаете?

— Только «Майского», – согласились попутчики.

— Шесть рубликов по прейскуранту, и несу.

— Парочку, — звякнула монетой вожанка, — как там вообще?

— Инквизиция на ушах стоит, — ответила, забыв о сдаче проводница.

Я попрощалась. Пошла по перрону. На выходе из вокзала два инока отжали меня в иномарку. Сели по бокам, сдавив торсами.

— Последняя. — проговорился бледнокожий, видимо, альбинос.

— Остальных как ветром сдуло, — подтвердил загорелый напарник.

— Лысого водя с чувырлой упустили? – упрекнул водитель, тёртый, как жёваная резина.

Иноки потупились.

— И что теперь? Ищи-свищи по лесам-болотам-озёрам?

— Сыщем, пастор Мяки. Тут либо Ладожское море, либо Ловозеро.

Водитель повернулся ко мне. Пахнуло коньячным выхлопом.

— Отец Юха Мяки, из карельской автокефалии, — представился он, — давно тебя накрыло, мамка? Скажешь, семью оставила, работу? Так?

— Не ответит она, — вмешался альбинос.

— Цыц, сявка, без сопливых ведаю. Давно, милая, не жрамши?

Я закрыла глаза. Пастор рассмеялся.

— Достали! Чуть ваш Дажбог заблажит, сюда прёте. Как тараканы на блевотину! Чухонский синдром? Бред языческого величия? Конгресс прожорливых вомитофилов? Что?

— Крысы рвотные! – подпевал загорелый.

— Если человек говорит с Богом – это молитва, если Бог говорит с человеком – сумасшествие. В России Господь говорлив на пике солнечной активности. Не Волхава причина безумия. Все, кто подцепил Карельский синдром, уже лечили головушку. Если человек сказал «верю в Бога», всё в порядке. Если «в пришествие Мессии» – на здоровье! Горе тому, кто подменил Бога божками!

Водитель замолчал, стал слышен двигатель.

— Не переживай, — прислонил ко мне плечо альбинос, — подлечат. Но лучше – дёргай отсюда. Святой отец, помните, одной Маруське примстилось, что она Дева Мария, ну и почухала к нам искать сына.

Пастор, управляя машиной, ответил:

— Иерусалим пахнет приправами, Берлин – пеплом. Карелия – патриархальной юдолью.

Я посмотрела в окно. К набережной, кряхтя, поворачивал поржавевший троллейбус. В его окне маячила, напевая псалмы, Петрозаводская Бабушка. Печальные тополя, источенные грибком, прощались, как ветераны на кладбище. Полагали, что не вернусь.

Патер крутил баранку, ворчал. Голос звучал отдалённо, и я ощутила запах перхоти на воротнике его пиджака. Иерарх, почувствовав неладное, включил радио. «Европа плюс Петрозаводск» крутило ноктюрн Modern Talking. Он тронул волосы, мостом перекинутые через плешь, и в сердцах сплюнул:

— Тьфу, опять педерасты!

Привадила Юху классика, финская полька на чувашском языке. Мои ягодицы отбивали такт, и я крепко невзлюбила святошу. Он поднял глаза на полицейского, отдающего честь. Просигналил. Меня стошнило от омерзительного зрелища.

— Проехали последний пост, мадам. Шаг влево, шаг вправо – расстрел, — пастор фамильярно захихикал, — автострада номер сто пять из Петрозаводска в Европу. До поворота к опочивальне «Матросы» считанные километры, домчим с комфортом.

— Видели вы ребёнка, которого не существует?

Пресвитер боднул мрачным взглядом:

— Тебе давно в «Матросах» место. Смерть – освобождение от жизни и боли, а ты, еретичка, должна страдать. Долго, — подчеркнул он.

Раздраисто загромыхало, словно небеса пнул пьяный атлант. Юха Мяки поднял взгляд:

— Не дури, — погрозил он мирозданию волосатым стручком.

Небо ответило молниеносно.

— До «Матросов» двадцать восемь километров. Чухонский синдром, — лицо его треснуло в усмешке, — аномалия. Сначала мандраж. Потом тянет забыть всё и помчаться в Волхаву. К прощелыге Василию! Так? Ты прошла очищение? — Юха схватил мою руку, впился в неё взглядом, — Несчастные! Сбривают волосы, стригут ногти! Избавляются от грязи! Затем прут сюда, на перешеек, и шастают, выблёвывая маниакальные проповеди об искуплении. Ищут жабий Перуньев остров. А его здесь нет! Ясно тебе, квочка, — стекло покрылось брызгами слюны. Волхава – бред! И ты не Мессия! Ты – кликуша!

Пресвитер минуту ехал молча, но потом снова разразился:

— Грех винить Карелию в том, что она Карелия. В наших городах и деревнях святость даже, когда идёшь вдоль улиц. Гармония островов – Валаам, Соловки, Кижи! Леса с корабельными елями, каменные обрывы над изумрудностью рек, беломорские петроглифы… Духовный экстаз. Магнетика времени. Коллапс эпох. Это многих сбивает с толку.

Иномарка достигла окраин за полночь. Разровнялись пустые улицы. Слева строй пятистенков. Покров травы под осинами. Справа – дом «неполного разума» — в стороне от питомника лаек. Пять серых, как память кататоника, этажей, мрачными фасадами на трассу. Их не удивишь пресвитером на «Лексусе». Мы, священник церкви Святого Духа и я, лишённая суверенитета, успели к раздаче. Небо разродилось ливнем. Отяжелели струи. Утонули последние метры. Мной распоряжался лицедей. Иноки остались на воле.

Я на миг остановилась и подставила лицо дождю. Вода шаг за шагом смывала соль. Запах мокрой пыли завладел миром.

Безобразно кривой Юха втолкнул меня внутрь. Секундой спустя проскочил сам, скованный тяжестью чемодана. Оставляя лужи на стёртом линолеуме, потянул в приёмную. Вручил окошку конверт с направлением в «Матросы».

— Дежурный врач, — зевнула пожилая карелка, — на совещании.

Пресвитер взглянул на часы. Мы заняли старинные кресла. Они напирали на стену, как стенобитные машины.

— В России всегда чего-то не хватало: хлеба, мыла, психиатров.

— Ошибаетесь, с доктором вам повезло. Это Божий промысел.

Она посмотрела мне в глаза, внимательно и в глубину, как мама.

— Больше ты отсюда не выйдешь, деточка, — прошептала, прячась за клубок с шерстью.

Из глубины коридора послышалось шарканье.

— Еник, Беник и Хандрилла – наши клоуны, — карелка поправила платок, — вы для них свеженькие. Еник в МГУ красный диплом отхватил. С менингитом. Вчера главврача подколол. В ответ укольчиком наградили. Беник – еврей и наркоша. Хандрилла – дизертирщик. Родители от армии откупили, — сообщала карелка, приложив палец к губам.

Раздался звук унитаза, из уборной выпрыгнула девочка.

— Гля! Бородатая Гномиха! Это ты её на ассамблею позвал?

— Загнул. Бабы у гномов щетину не носят.

— Может, бреют. Я за гендерное равноправие.

— Без разницы – чудь или гномиха. Верь хоть в Лохнесское чудовище, хоть в Ладожского Змея. И не мешай существовать!

— Простите, — пресвитер наклонился к девочке, —  ваша бородка – дань эпатажу или крик моды?

— Вау, вы малефик? Архитектор проклятий? – парировала она.

От её бороды веяло настоящим табаком, тонким и ароматным.

— Ладожский Змей – санитар моря. Он квёлых дельфинов сжирает.

— Того, кто не по зубам, грызут сплетнями, — вывернулась она.

— Ты мастерица отшивать. Это зачтётся, – пообещал пресвитер.

— Полагаете, гномов нет? — прищурился охламон с причёской Йельского бакалавра и еврейским именем Беник, — тогда про кого стиш:

Невысок он, с бородою,

Носит молот за спиною.

Пузо бочкой, нос как слива,

И шатается от пива.

— Про твоих нищих потомков, — предрёк Хандрилла, прыщавый, как контральто в операх Монтеверди.

Пресвитер усмехнулся:

— Слушай, Еник. С чего у тебя рожа ядовитая? Сибаритствовал?

— Беник, — поправил прыщавый, — в кабаке «Матросы» найдёте кучу мужиков и баб, обликом – чудь.

— У нас на Севере, — покосился на меня Еник, бывший студент МГУ, — детей чудью стращают.

— Утащит и съест? – картинно изумился пастор.

Я развернулась к стене, прижалась лбом к шершавому барьеру. Несмотря на ночь, он оказался живым. Я беззвучно заплакала. Закрыла глаза, скатилась в пропасть. Когда, когда уже жилистый кролик в шёлковых перчатках словит меня в пуховые объятия?

Стена, как зеркало, отразила явь. Вначале воспринималось иначе, чем происходило. Но вот, разгладилось, обрело вразумительость. Есть, как есть. Моя мама ушла. Я осталась одна. Санитарка, вручив пижаму, подвела к кровати, где мне предстояло спать до рассвета. И всю оставшуюся жизнь. Памятные штучки вернули не все. Детское фото предводителя гномов Дургримара Рыжая Грива присвоил врач. Хотелось выть, но в подрастковом отделении пограничных состояний психиатры ненавидели разглагольствования.

Снаружи изощрялся дождь, и человеческие детишки в коридоре по очереди ездили на велосипеде. Терзали душу «Белые розы». Женщина в роговых очках, заведующая отделением, предупредила:

— Седьмая пятница, вместо трудотерапии дискотека.

Нашла, кого воспитывать. Мне за свой клан не стыдно.

Докторша вцепилась, как клещ:

— Попробуешь вскрыться, нафарширую дерьмом. Хлебнёшь ломки.

Я поверила и два часа наслаждалась бездельем. Потом надоело. Недавно в заброшенных штольнях завелись зелёные человечки. Они обидчивы, вздорны и ленивы. Мы, чудь, другие. Любим поднатужиться. Всегда найдётся какая-нибудь работёнка. На кузне, где-то ещё. В психушке вообще глухо. Чтиво, тупой интернет, фальшивая музыка. Скука. Удел биоробота. Понаблюдала, как пялятся в телевизор, и стало тоскливо. Они – прообраз всего, чего я старалась избежать. Деградация, ничтожность и бесполезность. Время препровождения в психушке – копия образа жизни на воле. Утешает? Меня – нет.

В одной из дверей щёлкнул замок, и в коридоре промелькнул белый подол. Возник сутулый доктор – явно, с горбом на спине. Вскрыл пакет с документами, изучил – просто вынюхал. Подписи Верховного Иерарха и Главы Карельского Пробства возымели эффект, и мои жалобы он не услышал. Меня обыскали с пристрастием, во всех местах. Клоуны пытались подсмотреть, но сердобольная карелка выгнала, пригрозив сбрить бороду их подружке. Я из солидарности пообещала вскрыть себе вены, и меня оставили в покое. Пастор, уходя, пожал руку психиатру. Карелка посмотрела ему вслед, сплюнула и показала на плотно прикрытую, будто нарисованную, дверь:

— Иди, родная… Ждёт.

За кофейным, под мшистую кору, столом – Врачеватель. Целитель душ. Адвокат, обвинитель и судья, многоликий в одном лице. Я предполагала, что увижу изваяние, но ошиблась. Не знала, получу ли ответ на главную загадку – кто стряхивает пепел в священный Грааль. Снова возвысился Голос. Ресницы стали липкими, словно пальцы вожан после морошки. Вернулась, как сокол в тьму прожорливых чаек и бочком протиснулась в процедурную.

На кушетке скальпель. Неожиданно для себя разрыдалась. Словно заказала очередь, но забыла за чем. Он присел рядом. Словно юноша, нетронутый, нежный. Звонкий, как погремушка младенца. Прикоснулся, остановив мне дыхание.

— Хорошо, что вовремя. И выглядишь складно. Начнём?

Я вздохнула и перестала дрожать. Когда он разрезал моё тело на две половины, я сидела рядом и смотрела. Он тронул мою кисть – за ней начиналось пространство боли. Злой и безадресной.

— Позволь крови покинуть тело, напитать постель, слиться на пол.

Больничный кафель покрылся разводами. Волна горячности, не сдерживаемой плотью, вырвалась изнутри. Кто же он, осмелившийся пробудить от спячки!

— Теперь, когда знаешь, кто, — шепнул он, — расслабься. Не надо бояться. Ты долго ждала. Попытайся распробовать. Это – удовольствие.

Он знал обо мне всё, даже мысли. Я оглядела половинки тела.

— И утешение?

— Болезни мешают радоваться жизни, — пощупал он мой пульс, — нарушают баланс.

Моё исстрадавшееся тело распалось на мириады атомов и тут же возродилось вновь. Наслаждаться? Укрощённые страхи не оставили меры спокойствию.

Он рассмеялся. Помог встать. Взглядом посулил облегчение. Шаг в потусторонней зоне. Сознание сканировало воссозданное тело. Кровь, расплывшаяся бесформием, возвратилась капля за каплей. Что его рассмешило? В простыне запутался свёрток кожи, прекрасной, как Припять перед катастрофой в Чернобыльском апреле.

— Взгляни – твоя гордыня. Надменная и никчемная.

Я взглянула на невесомую дерму. Она покрывала меня снаружи. Он двинулся дальше, увлекая за собой. В углу теплились сваленные в кучу внутренности. Неостывшие и склизкие. Мои.

— Господи, что это?

Он с жалостью взглянул на расползавшуюся органику:

— Блудный жир. Скопление отчаяния, страха, покорности. И лжи на протяжении лет. Сделки с законами мироздания. Авантюры с временем.

Оконце уронило свет на ворох тряпья. Среди хлама я узнала свой гардероб. Различила стоптанную юбку вожанки и полосатую кичку водя. Он потянул за руку, путь продолжился. На берегу забытого моря вскипали лужи. В них дымилась мездра истеричных оттенков. Я замерла, пытаясь осознать, что изменилось во мне.

— Суть. Когда уходит Гордыня, является Зависть, затем рассыхается и в трещинах обнажает Гнев. За Гневом – Уныние, Алчность, Чревоугодие, Похоть. Семь смертных грехов. И всем срок.

— Но что сохранится? – недоумевала я.

— Горечь. Только горечь.

Он окунул кончик башмака в радиоактивную лужу. Она откликнулась ядовитым всплеском.

— Но и её можно унять, — успокоил он.

Лужа извергла протуберанцы, поменяла раскрас. Я с трудом отернулась. В его глазах светились щедрость и тишина.

— Что станет со мной?

— Новый мир – могила старого. Вспомни, что видела. Мир качелей. Бываешь наверху, но чаще – внизу. Под пластами тьмы комочек света. Спеши подобрать. Не верь, что мир лишён добра. Добро внутри нас.

Очнулась осоловелой от счастья. Открыла глаза, попыталась сообразить, где нахожусь. Крепкий сруб, резные коньки на крыше, просторные сени и широкие ставни. Снаружи – приволье. Двери открываются свободно, чтобы всякий мог войти и попросить о помощи. Светло и чисто, добела выскоблены полы. Половину горницы занимает печь, обмазанная глиной – на печи пыхтят котелки со снадобьями. Пахнет сушёными грибами, подвешенными к потолку.

Стены обвиты травами, их аромат чист. Ни сушёных змей, ни крысиных хвостов, ни прочих мерзостей, почерпнутых из суеверий. В углу сундук с рукописями, свитками, книгами. Всё – целебные заговоры.

Лицо скрыто капюшоном, виден клок седой бороды. Вокруг головы – нимб, окаймлённый закатом. Руки труженика. Через плечо сума врачевателя.

— Узнала?

Я бухнулась на колени, припала к старческой ладони. Сам и ответил:

— Узнала. Василий, сын Анисимов из мещан Щедриных – последний волхв России. Мы на Перуновом острове, посреди Молочного озера. Здесь тебя не обидят. Здесь мир шире, чем чуют его другие люди. Психиатры твердят о галлюцинациях. Галлюцинации вообще не отличимы от реальности. «Прозрачные» можно пройти насквозь. Есть и «густые». Если увидишь стену, которую не видят другие, её не пройти и не обойти. Выгляни в окно.

Одна из стен избы сделалась прозрачной. Погас свет, и я вышла. Осторожно ступила на бархатистый покос и тут же увидела их. Вожане ждали меня, чтобы отправиться вместе. Наш путь лежал вдоль ручья, истекавшего из глубины веков и журчавшего далеко за горизонтом.

В задраенном тучей Матроском небе разгоралась единственная звезда Рагнарёк – предвестница последней битвы света и тьмы, гибели богов, разрушения старого мира и зачатия нового.

читателей   368   сегодня 15
368 читателей   15 сегодня

Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 14. Оценка: 4,79 из 5)
Loading ... Loading ...