Кровь трех

1.

 

Мелиноя, Амфион и Лакедемон.

Нас трое.

Нас было трое.

То был непреложный закон бытия. Трое, — всегда трое, вместе или порознь. Трое столь непохожих друг на друга сущностей, обреченных дополнять друг друга. Мы любили друг друга – вполне искренне, хотя порой и желали друг другу смерти. Вокруг нас буйствовала жизнь. Враги, друзья, любовники сменяли друг друга в бесконечном танце. Мир стремительно менялся, доказывая недолговечность всего человеческого. И все же мы оставались прежними.

Но теперь Амфион мертв.

Мертв – отдан на вечное растерзание небытию.

И я, Лакедемон, мчусь к тому самому мгновению, что разорвало наше единство, — устремляюсь в год 544 от рождества Иисуса Христа. В Константинополь, выстроенный под покровительством Мелинои, — туда, где бушевала чума. Юстинианова чума – так позже ее назовут историки – за два века пройдет, собирая обильный урожай смертей, по всей Европе. Из Константинова града, сгубив почти половину всего населения, она двинется в Италию, затем на север, через Альпы, в Галлию и оттуда на Британские острова. От той чумы, начавшей свой путь в сердце Восточной римской империи, погибнет людей больше, чем от мечей и копий варваров, затопивших в минувшие столетия Европу.

Однако – вслед за мною – вернемся в Константинополь.

Вот, что писал о тех днях славный муж Прокопий Кесарийский, занимавший должность секретаря одного из императорских полководцев: «От чумы не было человеку спасения, где бы он ни жил — ни на острове, ни в пещере, ни на вершине горы… Много домов опустело, и случалось, что многие умершие, за неимением родственников или слуг, лежали по нескольку дней несожженными.»

Ужасные были времена.

Казалось, будто сами небеса решили покарать провинившееся человечество. В той непреклонности, с которой болезнь пожирала все новые и новые человеческие тела, многими угадывалась божественная воля. Тысячи, истлевая под моровым жаром, взывали к Богу, вопрошая его: за что ты, Господь милостивый, прогневался на верных христиан? За что решил покарать лучший из всех выстроенных человеком городов?.. и ни один из них и подумать не мог, что все несчастья были порождены вовсе не гневом, а одной лишь любовью.

Любовью неразумной служанки к сестре моей Мелиное.

 

2.

 

Служанка умирала долго и в страшных мучениях. Терзающая ее болезнь не торопилась, пируя на некогда молодом и красивом теле. Родом служанка была из Фракии, а Фракия всегда славилась дочерями – тонкими и смуглыми. Мелиноя хорошо помнила желание, вспыхивавшее в ее душе всякий раз, когда она видела очертания точеного торса фракийки, проступающие под шелковыми тканями. И вот эта красота исчезла – растворилась в том ужасном куле плоти, сплошь покрытом нарывами и черными пятнами. Пугающего размера бубоны выпирали из подмышечных впадин, росли на некогда изящной девичьей шее.

Чудовищные стоны служанки изводили Мелиною – еще сильней, чем страдания гибнущего за дворцовыми стенами города. Константинополь был ее детищем, и оно гибло, отдавая в день до пяти тысяч жизней. Тысячи людей уже погибли и еще тысячам предстояло погибнуть, но мысли Мелинои – вопреки всему разумному — были заняты молодой служанкой. Раздавленная горем Мелиноя приходила навестить ее и помолиться христианскому богу – не менее трех раз за ночь, и подолгу оставалась подле нее.

Вслед за моей сестрой спускаюсь я вниз, в подвалы роскошного дворца. Вместе с мой сестрой я опускаюсь на колени и возношу молитвы Господу Богу, веру в которого – хотя бы на короткое мгновение нашего единства – я разделяю вслед за ней.

Искренне, истово.

— Хозяйка… это ты? – кашляет служанка, — молю тебя, госпожа, откликнись…

— Это я, — дрогнувшим голосом отзываемся я и Мелиноя.

— Больше нет сил терпеть, заклинаю тебя… — шелестит та, что когда-то была так юна и прекрасна, — именем сына Божьего, именем самого Господа, молю тебя…

Мелиноя опускает ладонь на дышащий жаром лоб служанки.

— Молчи. Я прикажу напоить тебя отваром. Боль уйдет.

— Боль никогда не уходит, госпожа…

Мне вслед за Мелиноей хочется вцепиться когтями в соственную грудь, разорвать ее, вырвать одно за другим ребра, добраться до сердца и выдавить из него ту черноту, что обрекла несчастную фракийку на эти страдания. Вслед за Мелиноей мне хочется схватить бич с серебряными шипами и рвать свою спину до тех пор, пока боль не погасит мое сознание!.. Возможно, так мне – и моей сестре, — удастся искупить мучения той, которую я так люблю…

— Хозяйка, умоляю!..

Мелиноя знает: во всем виновата ее проклятая кровь. Ох, если бы девочка, одержимая ответными чувствами, украдкой не слизывала черные капли с того самого бича… кровь Мелинои укрепила ее тело, но лишь для того, чтобы продлить пиршество чумы. В случае с другими заразившимися требовалось всего десять дней на то, чтобы болезнь, проникнув в тело, обглодала его до самых костей. Служанка же, отведав кровь хозяйки, обрекла себя на трехнедельную агонию.

Три недели!

Вслед за Мелиноей я вопрошаю себя:

Господь всемогущий, даже твой собственный сын страдал всего три дня… — за что же три недели? За какие повинности дозволил ты этому неразумному чаду, движимому исключительно любовью, обречь себя на такое испытание?

— Хозяйка, прошу тебя: возьми меня, забери меня… — шепчет умирающая.

Подвал давно провонял чумой… запахи гниения, рвоты, испражнения въелись, казалось, в самый камень стен. И все же, несмотря на это, я – вслед за Мелиноей – ощущаю запах приближающейся смерти. Нет, я не смог бы описать его, даже если бы захотел… кто знает, возможно, то были неуловимые флюиды, источаемые душой, готовой покинуть тело. Имеет ли запах душа? Если верить Платону, настаивавшему на ее нематериальности, то, конечно же, нет. И все же я чувствую, что смерть уже стоит на фракийкой.

— Ты умираешь, — тихо говорит Мелиноя.

— Сегодня все закончится, — добавляю я устами моей сестры.

— Коли так, возьми мою кровь, — выдавливает из себя несчастная, — я больше ни о чем не прошу, моя госпожа. Позволь мне насытить тебя…

Мелиноя чувствует, как старательно возведенные внутри барьеры трещат и рушатся.

Три недели она спускалась к служанке, которую так любила, и обещала себе оборвать ее мучения. Три недели она поднималась обратно, не в силах прервать ее жизнь. Но сейчас, стоя над доживающей последние минуты возлюбленной, Мелиноя понимает, что более не может отказывать ей. Но что движет ею? Любовь, которую она по-прежнему испытывает к девушке, хотя та и превратилась в чудовищного кадавра, или же голод, который вот уже третий день терзал Мелиною?

— Госпожа, молю тебя… — шепчет несчастная, — нет сил терпеть…

— Подожди, я позову священника, — из последних сил сопротивляется Мелиноя.

— Нет, сейчас! – почти кричит служанка, — сейчас, госпожа! Забери меня!..

Ее слова звучат как приказ, и Мелиноя подчиняется.

Мелиноя берет взрытую фурункулами руку и, подносит ее к разверзшемуся рту. Наши острые зубы впиваются в истончавшую кожу, без труда пронзая ее… кровь стекает по пульсирующему языку, по стенкам гортани, вниз, внутрь, в сознание – мое и моей сестры. Кровь омывает наши трепещущие в экстазе души. Мы вместе, будто держась за руки, проваливаемся во тьму, которую так ненавидит и боится Мелиноя.

Во тьму, которая и есть сама Мелиноя.

Голод отступает.

Он уходит, презрительно посмеиваясь над нами.

 

3.

 

Обескровленное тело служанки Мелиноя похоронила в подземном склепе, расположенным под недавно восстановленным собором Святой Софии. Поднимаясь обратно, в чумную ночь, Мелиноя прощалась с той, что была так дорога ее сердцу. И я прощался вместе с ней. Оказавшись наверху и воссоединившись с сопровождавшими ее телохранителями, Мелиноя направилась ко входу в собор – помолиться.

В памяти Мелинои еще живет ужас тех январских ночей 532 года, когда злое человеческое пламя охватило город. Безумные орды бесчинствовали в городе, требуя низложения императора Юстиниана. То, что началось как обыкновенная потасовка на ипподроме, переросло в крупнейшее восстание, разрушившее город… Октогон, Термы Зевксиппа, церковь Святой Ирины, собор Святой Софии – от них не осталось ни следа. Самой Мелинои пришлось вмешаться тогда и направить ход событий в нужную сторону. Рукой верного слуги она смогла подкупить сенаторов, уже успевших пообещать корону Юстиниана другому, и собрать их силы под командованием верных полководцев.

— Justiniane Auguste, tu vincas! – кричали лицемерные рты, когда императорские гвардейцы резали собравшихся на ипподроме для коронации самозванца бунтовщиков.

Я и моя сестра хорошо помним те ночи, — как помним и множество других ночей, что вместе складываются в прожитую ей бесконечность.

Помолившись, Мелиноя возвращается во дворец. Неотступной тенью я следую за ней. Кони мчатся по бурлящим страхом улицам города – повсюду лежат искаженные болезнью тела. Над некоторыми стоят родственники – вот стенает жена, прильнувшая к телу молодого мужа, вот рвет волосы над телом дочери безутешный отец, вот проклинает небеса брат, потерявший брата. Сотни и сотни трагедий сплетаются воедино, превращаясь в бич, терзающий уже не тело – нет, душу Мелинои.

Из нее вышла болезнь, терзающая город!

Из нее – и из-за нее!

Как могла она допустить служанку в личные покои – туда, куда со дня строительства дворца Мелинои, никому не было ходу?

Я стенаю вместе со своей сестрой. Чувство вины терзает меня так же нещадно, как и ее.

Каждое лежащее на улице тело – один из ликов живущей в Мелиное погибели. Даже мне – повидавшему множество смертей – тяжело видеть вздувшиеся опухолями лица, сожженные чернотой пальцы, безобразные язвы на обнаженных торсах. К отвращению и ужасу примешивается невольное уважение перед этой стихией – стихией чумы, родившейся в одном единственном теле и за месяц распространившейся по почти миллионному городу.

Ход моих мыслей заря от пожара, вспыхнувшая где-то на западе. Мелиноя останавливается – ее слух улавливает звуки далекого боя. Сражение разворачивается неподалеку – в Петрионе. Войска императора вот уже третий день не могут справиться с вспыхнувшим там восстанием какого-то Филоматра… — имя называет Мелиное один из ее телохранителей. Что оно означает? Кто стоит за ним? Зачем Юстиниан вообще шлет войска против этого Филоматра – сейчас, когда за смертью не нужно никуда ходить, когда она сама стучится в двери?

Мелиноя продолжает путь, но затем упирается в охваченную пламенем церковь Святого Акакия – невысокое деревянное строение, увенчанное покрашенным золотой краской куполом. В душе Мелинои шевелится страх – она и подобные ей не способны выносить близость открытого огня. Но затем на глаза попадаются окровавленные тела и стоящие промеж них убийцы.

И тогда страх сменяется яростью.

— Наведите здесь порядок, — приказывает она телохранителям, — немедленно!

Мародеров много – не менее двух десятков. Опьяненные безнаказанностью, они не сразу понимают, что происходит – люди моей сестры проходят сквозь них, будто нож сквозь масло. На ступенях церкви прибавляется мертвецов. Выжившие бегут, бросив товарищей. Оставленные за их спиной раненные воют – телохранители Мелинои поднимают клинки, намереваясь оборвать их жалкие жизни.

Мелиноя останавливает их.

— Госпожа?

— Что это там, у самых дверей?.. – рукой Мелинои я указываю на церковь.

Приносят раздетого священника — мертвого. У священника странные пугающие раны: его шея растерзана каким-то чудовищным зверем. Достаточно одного взгляда, чтобы понять – в священнике нет ни единой капли крови.

— Проверьте церковь!

Невзирая на пожар, телохранители бросаются внутрь. Спустя несколько минут они вытаскивают к ногам еще два тела – такие же обескровленные, со следами ужасных ран.

— Пленных сюда!

Трое раненных падают на колени и принимаются молить о пощаде. Мародерами оказались бородатые готы – не иначе как из числа наемников Юстиниана, дезертировавших из императорской армии. Точно собаки лают они, исторгая в воздух варварскую речь. Наконец, один из них начинает выть на ломаном, но все же понятном греческом:

— Христом Богом клянусь, не со зла!.. Бес попутал! Демон одолел! Не губи, госпожа блистательная! Всему виной сатана проклятый!.. Он виноват!

Они рассказали все, что знали. Выдавили из себя все до последней капли – Мелиноя, замерев в седле, только слушала. Она узнала все – и о бескрылых ангелах, шествующих сквозь чуму и огонь точно сквозь тополиный пух, и об обещанном бессмертии, богатстве, могуществе и, конечно же, о Гекате, Ночной Хозяйке, что выпустила из глубин Тартара сторуких пятидесятиголовых гек… гекан… гекхе…

— Гекантохейров, — машинально поправляю я устами Мелинои.

— От-от, их самих, госпожа блистательная! Великанов! И то великаны своими руками крутят чумным органы, вздувают им бубоны, жар распаляют! То их рук дело, прислужников Ночной Хозяйки! Так говорили ангелы… али демоны… так говорили те самые…

— Достаточно, — обрывает вопли пленного Мелиноя.

— Не губи, госпожааа! – кричит раненый гот, но захлебывается.

Я наблюдаю за тем, как Мелиноя собственноручно вырывает ему гортань. Кровь хлещет наружу, но Мелиноя не чувствует ничего, кроме брезгливости. С таким чувством давят клопа, пробежавшего по одежде. Телохранители, повинуясь непроизнесенному приказу, сносят головы прочим.

 

4.

 

Я помню собственных птенцов, созданных мною еще во времена ранней Империи. В те самые времена, когда безумство и несдержанность Нерона испытывали предел терпения римских граждан. Помню я и Великий пожар, вспыхнувший в июле 64 от рождества Христова года в Большом римском цирке. Со стыдом я вспоминаю себя, обуянного безумным страхом перед ненавистным огнем, охватившим город. Во мне пробудился зверь, и зверь этот бежал, не разбирая дороги. Очнулся я лишь спустя несколько дней – в загородном доме какого-то патриция, чье обескровленное тело я обнаружил в одной из разгромленных комнат. Там же лежали растерзанные тела его семьи, прислуги и охранявших его легионеров.

Великий римский пожар, длившийся пять дней, к тому времени успели потушить. Позже злые языки утверждали, будто огонь вспыхнул по велению самого Нерона, направившего в сторону Цирка отряды факельщиков. Я же склонен доверять авторитету благородного Тацита, который утверждал, что в момент возникновения пожара Нерон находился в отъезде и немедленно отправился в город, когда узнал о бедствии. Он же, согласно заверениям историка, организовал тушение города.

Так или иначе, вернемся к патрицию, коим оказался Тит Сальвий, младший брат небезызвестного Марка Сальвия Отона. Да, будущего императора Отона, которому предстояло править всего четыре месяца.

Охваченный раскаянием и терзаемый стыдом я вложил в еще не остывшие губы юного патриция – Тита Сальвия – дар крови. Ох, если бы я только знал, сколько бед и несчастий принесет этот юноша, вкусивший бессмертия… Позже, когда этот юноша разнес мой дар по Риму, точно гонорею, мне пришлось собственными руками выкорчевывать эту заразу. То был недобрый для Римской империи год. Историки позже будут упоминать о нем, как о «годе четырех императоров» — Сервий Сульпиций Гальба был сменен Марком Сельвием Отоном (посаженым на трон моим неудавшимся птенцом и ватагой ублюдков его крови), который позже был смещен Авлом Вителлием, но лишь для того, чтобы уступить место Титу Флавию Веспасиану. Ах, Веспасиан… только подлинный гений может, управляя такой державой как Рим, задуматься об обложении налогом общественных туалетов. Воистину, деньги не пахнут!

Подобно тому, как я совершил ошибку, передав дар крови Титу Сальвию, ошиблась и Мелиноя. Этих ошибок было несколько. Мелиноя жила в постоянной ненависти к самой себе, поэтому она куда чаще, нежели я, — становилась заложницей чувств. Так или иначе, к середине уже пятого века в Константинополе обитало несколько сотен бессмертных существ, питавшихся человеческой кровью. Они жили исключительно лишь милостью Мелинои, которая не находила в себе силы покончить со своим потомством.

Порой я, возвращаясь мыслями в далекое прошлое – к той ночи, когда наш отец обратил каждого из нас троих, — и задаюсь вопросом: уж не пошутил ли он, избрав не трех цесаревичей или трех философов, а двоих рабов, купленных на рынке в Александрии, и одну умирающую от чумы нищенку, подобранную в порту? Почему мы удостоились чести испить из его холодных вен? Уж не поспешил ли он, выбирая будущих отпрысков?..

Птенцы Мелинои жили в тайне от смертных и питались тайно. Они были рождены из крови Мелинои, а значит несли в себе ту же заразу, что и их мать. Поэтому, утолив голод, они были вынуждены были убивать и сжигать своих жертв – на том настаивала сама Мелиноя, справедливо опасавшаяся эпидемии. Все потомство – достаточно многочисленное – Мелинои жило в тени, и это, надо сказать, способствовало его процветанию.

О, сколько в прошлом осталось попыток нашего рода утвердить свою власть – открыто, не стесняясь людей!.. Царь Гильгамеш и его чада открыто правили Уруком и всем Междуречьем. В Карфагене любовники Танит и Баал-Хаммон учредили кровавый культ, требовавший приносить им в жертву младенцев. Воцарившийся в Афинах тиран Писистрат первое время скрывал свою природу, однако затем, заручившись поддержкой жрецов Аполлона и Артемиды, заявил о себе, как о боге. И многие, многие другие… — от Испании до Индии, от Британии до Нумидии… открытое правление всех проклятых заканчивалось тем, что смертные восставали и уничтожали тирана, а вместе с ним – и все его семя до последнего потомка. Конечно, такое освобождение оплачивалось великой кровью.

Мелиноя и ее дети правили скрытно… хотя, надо сказать, правили в основном ее чада. Сама Мелиноя, мучимая ненавистью к собственной проклятой природе, куда больший интерес проявляла к жизни религиозной – все ее деяния, так или иначе, имели в корнях своих надежду на искупление совершенных ею убийств. Мелиноя жила в затворничестве, проводя ночи в молитвах и истязаниях своей плоти. Лишь изредка она вмешивалась в дела города – чтобы наказать заигравшихся птенцов или заложить фундамент для новой церкви.

Тайна существования проклятого рода Мелинои всегда была непреложным законов Константинополя – и вот, наконец, в 544 году от рождества Христова этот закон нарушен самым грубым образом. Кто-то из ее детей дерзнул не только открыто питаться, но еще и стал собирать вокруг себя кровавый культ!

 

5.

 

Возможно, если бы эта история, рассказываемая моим разумом, могла быть записана в свитках, то нашлись бы те, кто, прочитав все вышеизложенное, воскликнул:

— О милосердный Боже, к чему все эти отступления! Разве не о Мелиное идет речь? Почему бы тебе, достойный Лакедемон, перестать углубляться в прошлое? Это утомляет!

Что ж, мне бы пришлось напомнить нетерпеливым чтецам, что – как бы я ни любил свою сестру, — монолог моего разума посвящен не одной лишь Мелиное. Он посвящен нам троим – в том числе и мне, Лакедемону, и брату моему, Амфиону. А отступления эти, покрывающие часть историю античного мира, необходимы мне, чтобы проникнуть в тайну смерти Амфиона.

Истина – вот, что имеет значение.

Библия утверждает:

«Истина возникнет из земли, и правда проникнет с небес» — так сказано в псалтыре. И дальше написано «и Господь даст благо, и земля наша даст плод свой; правда пойдет пред Ним и поставит на путь стопы свои.» Если бы я, подобно Мелиное, предал себя христианскому Богу, мне следовало бы уединиться в пещере, где-нибудь в Антиохии, и ждать, когда небеса низвергнут на меня откровение.

Но я нетерпелив, и в определении истины предпочитаю идти следом за Аристотелем, Авиценной и Фомой Аквинским. Последний писал – ох уж эта новая латынь!.. — что истина есть «conformitas seu adaequatio intentionalis intellectus cum re», т.е. есть иное как намеренное согласие интеллекта с реальной вещью. И именно для того, чтобы обрести описанное Фомой Аквинским согласие интеллекта с реально вещью, вынужден я – прямиком из времени самого Аквината, т.е. из благословленного 1258 года от рождества Христова, отправиться обратно, в 544 год.

Семь веков ждал я… ждал, вопрошал – в том числе и у Небес, — искал… и лишь тогда, обнаружив спящую беспробудным сном Мелиною в одном из монастырей в Грузии, я получил шанс узнать историю гибели моего брата Амфиона целиком. И вот, снова я мчусь по лабиринтам памяти Мелинои, все глубже и глубже погружаясь в прошлое, спускаясь к истокам, бьющим из терзаемого чумой Константинополя.

Итак, 544 год…

Призрак любимой служанки по-прежнему терзает Мелиною. И ничто не может заглушить его хрип — даже вопли троих птенцов, над которыми с серебряными крючьями вовсю трудились ее слуги. Бессмертные живучи – они быстро заживляют раны, с легкостью останавливают кровопотерю и даже отращивают заново потерянные конечности. Но боль они чувствуют точно так же, как смертные.

Пойманные в городе слуги, казалось, ничего и не пытались скрывать от Ночной Хозяйки – они рассказали, что среди бессмертных Константинополя давно распространились слухи о том, что она, Мелиноя, всемогущая Мать, разгневалась на людей. Слухи ходили разные – начиная с личной обиды Мелинои и заканчивая божественным откровением, посетившим Ночную Хозяйку. Так или иначе, все знали, что Мелиноя выпустила наружу запечатанное в ее крови проклятие.

Случайно ли?.. нет, птенцы Мелинои не могли поверить в это.

Глас разума – глас тех, кто находился у дворцовой кормушки и жил в соответствии с законами Мелинои – был заглушен воплями глупцов и безумцев. Среди ее птенцов распространилась вера в то, что Мелиноя решила обрушить на погрязший в пороках Константинополь чуму и тем самым очистить его от грехов смертных и бессмертных. Была популярной и иная точка зрения, будто Хозяйки отвергла веру в ничтожного христианского бога и теперь собирается выкорчевать ложную веру.

И все же зачем она стала пытать птенцов, которые с готовностью поведали все, что она хотела узнать?.. Мелиноя с презрением – точно к кровососущим насекомым – относилась к собственному потомству. Она видела в них продолжение того проклятия, что обрекло ее на ненавистное бессмертие. Да-да, именно ненавистное! Ведь дарованное ей бессмертие, как верила Мелиноя, навсегда закрыло для нее чертоги Господа. Она умерла и воскресла вновь – но не подобно Иисусу Христу, которого подняла из мертвых божественная природа, а из-за нечестивой крови, которая напитала ее тела по велению нашего общего отца. Ее бессмертие было насмешкой над самим Господом Богом!

Она ненавидела себя такой, какой ее сделал дар крови нашего отца. Каждый раз, насыщаясь кровью очередной жертвы, все ее существо сотрясалось от жгучего чувства вины. И она не могла сбежать – даже на те дни, что она обходилась без крови, — от самой себя, поскольку ее тело напоминало ей о ее проклятии.

Как выглядела Мелиноя?..

Выйдите на улицы Константинополя и найдите там тело. То, чья кожа сплавлена из раскрывшихся и нераскрывшихся язв. То, чье лицо наполовину сожжено чернотой, а наполовину вздуто – так, что глаз тонет в нависающей над щекой опухолью. То, чья правая рука вынуждена торчать в сторону из-за огромного бубона под мышкой, а левая – разложилась более, чем наполовину. А теперь представьте, что это тело живет – вот уже семь веков.

Это и будет Мелиноя.

Наш отец подобрал ее в одной из канав Александрии, готовую уже отдать Господу Богу душу. В те дни она, конечно же, готовилась отправиться в Аид, и о Господе Боге не имела ни малейшего понятия. То были дни далекой древности, памятные тем, что едва-едва скончался Птолемей Сотер, один из диадохов Александра Македонского, а его сын – Птолемей Филадельф готовился принять корону покоренного греками Египта.

Мелиноя должна была умереть, но наш отец дал ей второй шанс. Не знаю, с какой целью он решил создать такого потомка… разве не понимал он, какую жизнь он ей дарует? Почему он создал нас троих – вместе?

Но вернемся в Константинополь, откуда во дворец Мелинои как раз пришли новости.

Число умирающих каждый день достигло трех тысяч и стремительно растет. В народе ходят слухи о приближающемся конце света. Юстиниан Август, опасаясь проникновения болезни во дворец, бежал вместе с семьей. Во дворце охваченные паникой министры режут друг друга. Более трети всех городских районов – весь северо-запад – охвачено бунтами. Полыхают Влахерны, Фанар, Петрион, Деутерон, Пемптон и даже Платея. Люди говорили об орде религиозных фанатиков, возвещавших приход Божьей Матери, путь которой они старательно расчищают – путем убийств, грабежей и поджогов. Терзаемые пытками чада Мелинои охотно сообщили: то бесчинствует безумный Филоматр, один из предводителей ее потомства. Он подчинил себе и городские банды, и стражников. Он подчинил себе почти все потомство Мелинои, избавившись от тех, кто не был согласен с ним.

Рассказывали ужасные истории: Филаматр обосновался в оскверненной им церкви Богородицы Кириотиссы. Там он проводит ужасные обряды, среди которых, конечно же, имеется и обряд дарования крови. Чада рассказывали, будто ненасытный Филоматр, опустошавший в день до десяти человек, на месте алтаря приказал выбить яму – туда он сливает испитую кровь и туда же бросает тела тех, кого он хочет обратить в бессмертных. Смеясь над Господом Богом, Филоматр назвал это крещением. Говорили также, будто первых он обратил служителей той церкви – несчастные священники, осознав, во что они были превращены, проклиная Филаматра, бросились в огонь.

— Филаматр… — бормотала Мелиноя, стегая себя бичом с серебрянными шипами, — любящий мать… да простит Господь Бог меня за то, что породила такое чудовище… гореть мне вечно в аду за те злодеяния, что вышли из моей крови…

Чада рассказывали также, что даром крови Филаматр торгует, будто апельсинами, — предлагает всем, кто способен предложить Филоматру что-то взамен. В городе ходят слухи, будто всякий, кто изопьет крови ниспосланного небесами ангела, исцелится от чумы, и слухи эти притягивают толпы напуганных горожан.

Воистину, Содом и Гоморра!

Слушая вместе с сестрой эти рассказы, я ощущаю, как встают дыбом волосы. Неужто все это – правда? Неужели за один несчастный месяц Константинополь из священного христианского города, в коем наряду с религией процветали и искусства, и торговля, превратился в библейский Вавилон?

Мелиное вспоминалось откровение Иоанна Богослова, в коем явившийся ему ангел повел его смотреть на «суд над великою блудницею, сидящею на водах многих». Уединившись и взяв плеть с серебряными шипами, Мелиноя вспоминала: «с нею блудодействовали цари земные, и вином её блудодеяния упивались живущие на земле». Вслед за Ионном Богословом, пошедшим за ангелом, пошла и она – в пустыню, где Мелиноя увидела «жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными, с семью головами и десятью рогами. И жена облечена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства её; и на челе её написано имя: тайна, Вавилон великий, мать блудницам и мерзостям земным. Я видел, что жена упоена была кровью святых и кровью свидетелей Иисусовых, и видя ее, дивился удивлениям великим.»

Мелиноя принялась истязать себя – с яростью стегала она себя по спине, и я вслед за ней выл от боли. Я видел те же образы, что штурмовали помутневшее сознание Мелинои. Вслед за возлюбленной сестрой я спустился на самое дно ее мучений, и вместе с ней осознал, что именно она, моя дорогая сестра Мелиноя, и есть «великая блудница», чьим блудодеянием упивались живущие на земле.

Она – проклята Господом Богом!

Она — упоена кровью святых и кровью свидетелей Иисусовых!

Она – должна предстать перед судом Господа Бога!

Тут же вспыхнуло в памяти: «сколько славилась блудница и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей. Ибо она говорит в сердце своём: «сижу царицею, я не вдова и не увижу горести!» За то в один день придут на неё казни, смерть и плач и голод, и будет сожжена огнём, потому что силен Господь Бог, судящий её.»

Что ж, сбылось! Пришли в ее город – в построенный ею Вавилон, — казни, смерть и плач!

Настало время суда!

Позже – уже почти утром – слуги нашли Мелиною, лежащей на холодных плитах подвала, на том самом месте, где умирала ее любимая. Все тело Мелинои покрывали бесчисленные раны, и истекали они черной жижей. Увидели слуги, что плетью сорвала Мелиноя не только кожу, но и мышцы – и терзала себя до тех пор, пока тело не лишилось возможности поднимать ее руки.

 

6.

 

Как оправдать такое страдание?

Как сильно хочется мне прервать это чудовищное путешествие! Разорвать связь с Мелиноей и вернуться обратно, в мой 1258 год. Но я продолжаю скользить в пустоту.

Что было причиной всему?

Любовь?.. Как скучно!

Но ведь именно с любви все и началось. Сначала любовь выпустила болезнь из тела Мелинои, а затем заперла Мелиною в ее горе, позволив Филоматру учинить все описанные выше безумства.

Любовь – чистейшее из чувств. Написано же в Евангелие от Иоанна: «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга; как Я возлюбил вас». Любовь дана сотворившим нас Богом и заложена в нас предназначением. Ведь разве не сказал Иисус в Евангелии от Матфея: «возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душею твоею и всем разумением твоим: сия есть первая и наибольшая заповедь; вторая же подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя»? Разве не раскрывают эти строки нашу человеческую сущность – ту, какой ее создал христианский Бог? Вот вам, дети мои, две главные заповеди – любите Бога и любите друг друга! Любите всей душой, любите всем сердцем, любите так, как завещал нам апостол Павел в его проникновенном гимне христианской любви: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит. Любовь никогда не перестаёт, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.»

Как же могло случиться, что любовь – такая благая и такая прекрасная – разверзла ад под стопами жителей Константинополя?

Все, что было записано Павлом… все его размышления и речи… — как возвышенно, как восторженно и как глупо! Бесконечно невероятно невыразимо глупо! Какая убийственная наивность! И чудовищная ложь – да, именно ложь!

Мистификация!

Как могли христиане вырвать из бушующего океана один единственный поток?! Как могли они, не разобравшись во взаимном пересечении бесчисленных течений – холодных и теплых, сильных и слабых, — разделить все то буйство чувств, охватывающих людей, на благую любовь и грех? Как они могли, когда все мы – созданы ли мы Богом, богами или возникли случайно, — живем с одним с одним лишь единственным непреложным предназначением — любить? Человек может делать все, что ему заблагорассудится, и желать всего, что только взбредет ему в голову, но не любить он не сможет!

Но любить – вовсе не так, как описал Павел.

Любовь прекрасна и благостна во всех проявлениях. Как точен и прекрасен греческий язык, который проник, возможно, в самое сердце этого чувства! Как последовательно он подразделяет ее на виды и преподносит нам! Вот «Эрос», удел робких любовников, стихийная безрассудная любовь, восторженное поклонение. Вот «Людус», удел похотливых сатиров, игра и состязание, страстное желание телесной близости, желание обладать. Вот «Сторге», удел связанных кровными узами, привязанность родителей к детям, нежность и забота. Вот воспетая Платоном «Филия», удел достойнейших из мужей, любовь, основанная на уважении и признании. Вот «Мания», безумие от богов, подлинное наказание, любовь-зависимость, одержимость. Вот «Прагма», расчётливая привязанность, порожденная не сердцем, а умом, — рассудочная и зачастую корыстная. И вот, наконец, «Агапэ», удел поклоняющихся богам, робкая жертвенная любовь, почитание – та самая, что «всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит».

Разве не преступление – противопоставить «Агапэ» всем прочим течениям? Не преступление — назвать «Агапэ» божественной любовью, похвалить «Сторге» и «Филию», а все прочее заклеймить пороком?

Слезы текут по моим глазам, когда я думаю о моей сестре Мелиное и о предмете ее робкой любви. Что она испытывала к той юной фракийке, что прислужала ей вплоть до самой смерти? Служанка готовила ее одеяния, подливала горячую воду в ее ванную, заботилась о ее певчих птицах, читала ей стихи Сапфо и Овидия, танцевала перед ней. Она всегда была рядом, готовая в любой момент предложить себя. Как эта юная дева, едва успевшая созреть, могла быть столь преданной изуродованному чумой существу, которое являла Мелиноя? Ведь именно эта преданность – нечто среднее между собачьим поклонением и страстью любовника, — оживило сердце Мелинои и заставило ее проникнуться ответной любовью.

Проникнув в разум Мелинои, я знаю, что она обвиняла себя в греховности того чувства, что питала к юной фракийке. Сколько раз она обращалась к Господу Богу, спрашивая, дозволено ли ей любить эту девочку! И какой ужас испытала она, когда стало известно о поразившей предмет ее любви болезни! Какую боль! Каким вниманием, лаской и нежностью она окружила юную фракийку! Как забыла обо всем и всех, как отдала себя полностью юной девочке!

И что же она получила взамен?

Как там было у того безумца, которого хитроумные христиане решили назвать пророком?

«… придут на неё казни, смерть и плач и голод, и будет сожжена огнём, потому что силен Господь Бог, судящий её…»

 

7.

 

Мелиноя хотела выйти на солнце.

Вавилонская блудница была готова предстать перед Господом Богом во всей своей мерзости и позволить солнечным лучам превратить ее мертвое тело в прах. Что будет с ней? Попадет ли она в Преисподнюю или же небеса? Может, принимая в расчет последние четыреста лет покаяния, ей позволят вознестись в Рай?

Она так и не узнала.

Вместо того, чтобы согрешить лишением себя жизни (или не-жизни), Мелиноя в течение трех дней собирала силы. Пусть Мелиноя проживала в уединении, огороженная от глаз посторонних высокими дворцовыми стенами, но со дня основания Константинополя она скопила огромную власть. Потянув за нужные нити, надавив на еще не сбежавших сенаторов и епископов, она собрала внушительное войско. Разбив его на множество отрядов, она окружила район, удерживаемый Филоматром. Ночью, когда солнце опустилось за горизонт, отряды Мелинои устремились в атаку.

В этот раз – решила Мелиноя – пощады не будет.

Если она не может искупить свои деяния, то она может хотя бы исправить их.

Безликой тенью я устремился за ней – в гущу боя, где сверкали мечи и дождем проливались стрелы. Нет, боем то назвать нельзя – то была кровавая сеча.

На улицах звенит сталь. С крыш падают стрелы и камни. Повсюду огонь. Обезумевшие лошади скидывают и топчут всадников. Стеная, ползают в грязи и крови раненные. Громоздятся тела. В этой куче неостывшей плоти есть все — отрубленные конечности, вспоротые животы, вывороченные позвоночники, разбитые черепа.

Над – или под? — городом разверзлась тысячезубая пасть Танатоса.

Вместе с Мелиноей я предаюсь резне. Отнимаю чужие жизни и нежизни. Голыми руками терзаю плоть, отрываю головы, выдавливаю глаза. Обезумевший от запаха крови, я пью из разверзшихся ран. Острыми зубами – точно дикий зверь — отрываю куски мяса и высасываю из них живительную влагу. Стрелы сыплются одна за другой, пронзая мои доспехи, но я не обращаю на них внимания. Разят копья и мечи, но я только смеюсь – оружие смертных бессильно перед мощью дьявола, пожиравшего людей целых семь веков. Вокруг умирают мои воины и соратники, но я только смеюсь.

Наконец, мы пробиваемся к церкви.

Здесь нас встречает настоящее Филоматра. Мертвецы, оживленные его кровью, — они стоят плотными рядами, с оружием и без. Богопротивные твари, кровососущие демоны, воплощение человеческих пороков – зло. Мелиноя вглядывается в это зло, и в нем – точно в зеркале – она видит саму себя.

Или все-таки кого-то другого?..

Нельзя не заметить того, насколько человечны твари, стоявшие перед ней. Она привыкла к тому, что ее дети – деформированные уродцы, в считанные дни теряющие привычный облик. Как же объяснить, что на нее смотрят вполне человеческие лица, и лишь некоторые из них несут на себе печать болезни?

— Все на колени перед Хозяйкой Ночи! – ревет чей-то громоподобный голос, — на колени перед Великой Матерью!

Воинство Филоматра всколыхнулось.

— На колени, отребье! – грохочет голос.

И они слушаются. Один за другим падают живые мертвецы на землю.

— Молитесь вашей Матери! Молитесь вашей богине! Умоляйте ее принять вас, проклятое племя!

И тогда, наконец, Мелиноя увидела того, кому принадлежал голос, — на покрытых засохшей кровью ступенях церкви Богородицы Кириотиссы появляется фигура. То был мужчина – высокий, широкоплечий, с гривой сверкающих золотом волос. В ослепляющей наготе прошествовал он вниз по ступеням и далее, ступая по изогнувшимся спинам коленопреклонённых.

— Приветствуйте вашу Мать, ничтожные! – гремит его голос.

Вот он идет, улыбаясь, — прямо ко мне и Мелиное. Его руки разведены в стороны – так, будто он намеревается заключить нас в объятья. Мы стоим, взирая на прекраснейшего из всех мужчин, что когда-либо рождались под небесами. Его красота безусловна и очевидна – перед ней капитулировал бы Аполлон, смутился бы Эрот, навеки застыл бы Нарцисс.

Он идет, попирая стопами спины созданных им чудовищ, и улыбается.

Наш брат.

Амфион Филоматр.

— Приветствую тебя, моя сестра! – произносит он, представ перед Мелиноей, — как давно я не видел тебя! Как скучал я!

Мелиноя стоит – пустая, точно опрокинутая чаша. В ней только пустота.

— Взгляни на воинство, которое я собрал для тебя, — сверкает улыбка Амфиона, — разве они не прекрасны?.. можешь считать их подарком, дорогая сестра. Делай с ними все, что тебе заблагорассудится!.. о великие боги, как же я рад тебя видеть!

— Убейте… — опомнившись, приказывает Мелиноя, — убейте их всех!

Ее люди бросаются вперед, и тогда начинается избиение. Нечестивая кровь течет рекой, омывая ступени оскверненной церкви Богородицы Кириотиссы. Потомство Амфиона пытается сопротивляться, но безуспешно – противник многократно превосходит их числом. Да, их раны стремительно залечиваются, они сильнее и быстрее, они – настоящие хищники, но хищники молодые. Здесь нет чад Мелинои – только молодые ублюдки Амфиона, и они стремительно гибнут, один за другим.

Амфион смеется.

— Убейте их всех! – кричит Малиноя, — убейте и его! Убейте эту тварь!

Но никто не в состоянии поднять руку на Амфиона. Его нечеловеческая красота служит ему надёжным щитом. Он точно божий сын, спустившийся с небес, — от него исходит незримый свет, проникающий в самое сердце. Те немногие, что все же находят в себе силы подойти к нему с оружием, падают и начинают рыдать, умоляя о прощении.

Таков Амфион.

 

8.

 

Протагор как-то сказал «человек – мера всех вещей», подразумевая тем самым, что в нас отражается весь окружающий мир. Весь созданное богами бытие. Мне хочется добавить к фразе Протагора несколько слов, которые бы уточнили его мысль – хотя бы на примере того, чему я стал свидетелем в Константинополе.

«Любовь – мера всего человеческого.»

Что же я хочу сказать?..

Мы познаем мир, наполняя себя не только знанием, но и чувствами. Мы заполняем мир красками, выводя – как иконописец создает образ, — в них самих себя. Где-то ложатся краски зависти, где-то ненависти, а где-то и любви. Любви во всех мыслимых и немыслимых формах – от эроса до агапэ. Уверен, если бы нищенская христианская мораль не поставил точку на развитии эллинистической культуры, то мы бы узнали о этом прекрасном чувстве гораздо больше, чем знаем сейчас.

Так или иначе, любовь – вот центр человеческой вселенной. Не важно, на что она направлена – на другого человека, на предмет, на абстракцию. Важно, что она направляет человека, определение его движение.

Любовь… я повторяю это слово так часто, что невольно проникаюсь отвращением к нему. Уж больно долго я живу в христианском мире и слишком часто слышу его. Его произносят бездумно, не проникая даже под самую поверхность сокрытых в нем смыслов. Его затаскали, замызгали, затерли… потребуется не одно столетие, чтобы это слово очистилось и обрело свое подлинное значение.

И, конечно же, я не имею ввиду любовь-эрос… хуже культуры, восславляющей любовь-агапэ, может быть только та, которая во главу стола ставит любовь-эрос или любовь-людус. Вы только подумайте, каким чудовищным будет тот мир, где верхом наслаждения будет считаться коитус, то есть половой акт, а верхом переживания – предвкушение коитуса! Представьте себе мир, в котором люди не будут стремиться ни к чему, кроме совокупления, и представьте ту звенящую пустоту, которая охватит все.

Впрочем, я отвлекся.

Любовь действительно вложена в человека как предназначение. Она – сила этого предназначения, без которой поставленная цель никогда не может быть достигнута.

Вернемся к Мелиное и Амфиону, застывшим перед оскверненной церковью Богородицы Кириотиссы. Что было дальше? Да, Мелиноя действительно убила собственного брата – но в иную ночь. Она расправилась с ним много позже, когда утратила остатки веры в христианского Бога и поняла, что нанесенная ей рана никогда более не заживет. К тому времени в ней не осталось ничего, кроме накопленной за века злости. Внутри Мелинои бушевала буря, но в то же время она была пуста – в ней не осталось любви, не осталось желания, не осталось жизни. Тогда, подчиняясь одной единственной интенции, что еще сохранилась в ней, она уничтожила Амфиона.

Сложно вообразить себе то чудовище, каким был Амфион. Человеческая жизнь значила для него не больше, чем жизнь муравья. Он, не колеблясь, обрек на смерть тысячи – ради своего развлечения и поучения сестры. И все же, когда Мелиноя напала на него, он не сумел поднять на нее руку.

Так сильна была его любовь к ней.

Но почему в Константинополе он поступил так, как поступил? Для чего устроил хаос в городе, в котором без того не было никакого порядка?

Амфион со всей присущей ему жестокостью считал, что жизнь ему дана точно так же, как льву дана лань – как жертва, которую полагается догнать, повалить ударом лапы и растерзать. Амфион всегда был голоден – и я не говорю сейчас лишь о голове, присущем всему нашему проклятому роду. Он был голоден до всего – до крови, до денег, до женщин, до славы, до знаний. А еще он любил свою сестру, данную ему вместе с даром крови. И более всего его ужасали страдания Мелинои, которым она сама себя подвергала. Мелиноя ненавидела себя и ненавидела свое существование. Когда на востоке стало распространяться христианство, Мелиноя охотно приняла его догмы. Как воодушевила ее идея любящего небожителя Отца, следящего за всеми чадами! Как восхитила ее идея о греховности, которую можно искупить! В христианстве Мелиноя обрела долгожданное утешение. Долгие годы, десятилетия и даже столетия Мелиноя молилась и истязала себя. Сколько сил и энергии она потратила на то, чтобы отринуть собственную природу!

Не счесть всех попыток Амфиона – да и моих тоже – пробудить ее к жизни.

Амфион появился в Константинополе задолго до того, как вспыхнула эпидемия. Он долгое время скрытно наблюдал за дворцом Мелинои. Именно он подсунул Мелиное фракийку, наполнив ее неестественной любовью к этому ужасному кадавру, от которого всякий бежал бы без оглядки. Он хорошо знал, что Мелиноя – стоит ей почувствовать хоть толику чужой (не нашей, исходящей от меня и Амфиона) любви к себе – вспыхнет, точно факел. Загорится, запылает… — так и вышло.

Повинуясь его желанию, фракийка, несколько раз облизав окровавленный бич, попробовала на вкус дремавшую в Мелиное чуму. Она же распространила чуму по городу, вызвав начало эпидемии. Амфион приложил немало усилий, чтобы болезнь разнеслась всюду, охватила все до единого кварталы Константинополя. И он же посеял хаос при дворе Юстиниана, ввергнув город пучину беззакония.

Зачем он это сделал? И откуда я это знаю?

Нас было трое… три противоположности. Амфион был страстным чудовищем, чьи желания были направлены во внешний мир и подчиняли его себе. Мелиноя – вечной жертвой, которая интересовалась лишь тем, что находилось внутри нее. И наконец я, Лакедемон, — полная и бескомпромиссная пустота, безграничная власть холодного разума над чувствами. Над всеми чувствами за исключением одного, вложенного в меня с кровью, — я любил Амфиона и Мелиною.

Я жаждал для Мелинои избавления от мучений, которым она добровольно подвергала себя. Все мои попытки убедить сестру в ложности ее взглядов были обречены на провал. И тогда я предложил Амфиону амбициозный план: уничтожить все, что есть в Мелиное. Опустошить ее, а затем наполнить заново.

И мы преуспели. Мы забрали у нее все, что она имела.

Сколько времени после той ночи провел Амфион в ее дворце, насмехаясь над ней и над ее верой! Сколько раз он произносил ей:

— Где же твой Бог, дорогая сестра? К чему привела тебя твоя вера?

Руками Амфиона я опустошил ее.

Однако не успел наполнить заново.

Мелиноя расправилась с Амфионом спустя несколько месяцев. Меня не было поблизости, чтобы предотвратить ужасное. Затем, ощутив смерть Амфиона, я бросился за Мелиноей, но не нашел ничего, кроме опустевшего дворца в Константинополе. Она скиталась по Азии, в растущем безумии вопрошая небеса, — до тех пор, пока не достигла Грузии. Там, в одном из горных монастырей, она и погрузилась в летаргический сон.

На поиски ее тела ушло семь веков.

Забавно, но чума не только не уничтожила Константинополь – она даже не поколебала его историю. Эта вспышка, унесшая только на одном востоке более 100 миллионов людей, осталась всего лишь маленьким пятнышком на истории Византии. Чувствую ли я вину за то, что мы с Амфионом сотворили?.. да, чувствую. И чувство это синонимично горю, которое я испытал, лишившись брата и сестры.

И вот я стою в каменном зале под монастырем где-то в горах Грузии и взираю на спящую сестру. Ту, что убила моего брата. Любовь к ней – мания, филия, агапэ, все вместе, — взывает ко мне. Она требует от меня решения. Семь веков я шел по следу Мелинои, разыскивая ее следы повсюду. И вот я, наконец, нашел и, испив ее крови, узнал все, что произошло в Константинополе.

Что мне остается?

Что я могу сделать для тебя, моя любовь?

Как мне исцелить тебя от твоего безумия?

Я провожу ладонью по деформированному лицу Мелиною. Острые, точно кинжалы, когти появляются сами собой – как продолжение той нежности, что овладевает мною. Я глажу это несчастное тело, скольжу по бесчисленным язвам вниз – к ее почерневшей груди. Здесь, слева, спрятанное под изуродованной опухолью молочной железой, скрывается сердце моей сестры. Оно мертвое, не бьется, но все же оно там, хранит не-жизнь моей Мелинои. Я поднимаю ладонь так, чтобы когти уперлись в ее плоть.

Я знаю, чего хотела она, и знаю, чего хочу я.

Нет, это не месть за Амфиона.

Все, что остается, — преодолеть хор голосов, которыми поет кровь нашего отца. Все, что нужно, — пересилить себя, отринуть себя и нанести удар. Точно также, как когда-то это сделала опустошенная Мелиноя.

Я стою в нерешительности и повторяю ее имя.

…Мелиноя, Мелиноя, Мелиноя…

 
 
 

читателей   1135   сегодня 4
1135 читателей   4 сегодня

Оцените прочитанное:  12345 (Голосов 12. Оценка: 3,17 из 5)
Загрузка...